Он неприлично смотрит, а она неприлично сидит, выражая согласие не только пронзительным взглядом, но и всем телом: изысканно обнажено бедро задравшимся чуть более разумного разрезом юбки, слишком открытая поза груди, подчеркнутая отведенными назад плечами. Софи дышит желанием, устремляясь навстречу партнеру вся. Эти милые неприличности — их маленький секрет, секрет двоих, ведь приглашение принято, и теперь в этом зале не существует мужчин для Софи, кроме этого высокого немца. Ни Мартина, ни Вальдеса, даже в перспективе, потому что нет перспективы в моменте, в моменте маленькая смерть, за которой ничего не может существовать. Сейчас немец украл ее.
Софи дает ему время: подойти, взять за руку, вести. Чуть поворачивает голову и всматривается в лицо, она тоже пытается узнать, кто перед ней. Перчатки мешают Софи, не позволяют ощутить, теплы ли его руки. Эти перчатки — граница между ними, граница между ним и всем.
Немец сдержан, статен, собран! И она рядом такая же, смиренная, но и гордая, ровная и изящная. Она такая, потому что таков он, он делает ее такой, облагораживает, обрамляет.
Партнер называет имя, и у Софии не остается ни единого повода не уважать его. Нет повода посмеяться. Ни с чем не хочется спорить. Нечто естественное, встроенное в женщину, диктует Софи уступить и отдаться.
— Софи.
Рука в перчатке ложится на спину. Можно ощутить напряжение, Софи словно голый нерв, чуть ведет плечами, привыкая к объятиям.
Первые ее шаги кажутся неразумными, по тому как в них умещается ее робость перед ним и вместе с тем уверенность в правильности этого танца и каждого его движения.
Софи прислушивается, ведь сколь ни была бы яркой сама по себе, танго — танец двоих, если она не сумеет слышать, не сумеет и станцевать.
Постепенно движения обретают легкость — Софи отпускает саму себя парить, растворяется в музыке. Она перестает замечать перчатки, для нее они — больше не фронтир. Это ее секрет — доверие, себе, телу, мелодии, мужчине. Падай легко, даже если роняли уже тысячу раз.
Софи не рисуется, не выставляет себя напоказ перед зрителями, ей не важно, будут ли они в центре сцены или с краю, ведь она обнажается, и обнажается она не для всех, а только перед одним. В наготе Софи немало вольности: она позволяет себе гладить мужчину, касаться шеи, выворачивать руку из ладони партнера, оставляя тому лишь запястье, а после — схватиться так, как хватается утопающий, так, словно она умрет, если не сможет удержаться. За него.
И даже в вольности ее наготы нет публичности, есть только простая и понятная история женщины.
Словно с тихим шелестом слетает все напускное, все притворное и тленное, все чужое и некрасивое.
Она распахивается нежностью и лаской, вторя музыке, оборачиваясь теплом и светом, лучась всем тем, чего так много в ней. Огонь больше не жжет, огонь льнет и лижет, огонь становится ветром и водой.
И каждым своим движением Софи будто спрашивает статного джентльмена перед собой: "какой ты на самом деле? болит ли там у тебя внутри твоя война? мне плевать на них всех, если даже мы ошибемся, это никому по-настоящему не интересно, а нам будет лишь весело, у нас появится еще один маленький секрет". Она говорит "не иди, а путешествуй, открывай, удивляйся".
Она всего лишь хочет заполучить его также глубоко, насколько отдается сама. Эта маленькая игра "я всю свою жизнь ждала именно тебя" должна быть искренней, и она искренняя, потому что Софи в моменте чувствует именно так, и ничто в этом мужчине не мешает ей так чувствовать.
Ноги пианистки знают технику, но не выбирают технику. Это тело ведомо чувством, любовью, и сейчас вся-вся ее любовь обрушивается на немца, потому что у Бога, у высшей силы нет рамок и определяющих, ей все равно, кого баловать и ласкать, все одинаковы перед ней.