Отец учил Виктора, старшего, что начатое всегда нужно доводить до конца. Что угодно: начал изгородь ставить, так бей колья до мозолей, заделал подруге наследника, так женись. Сам он, правда, три года собирался гусятник городить, пока все не плюнули на эту затею, а матери их, уже беременной, если верить рассказам бабушке, руку и сердце предложил только после того, как дед, с дядей Джоном заодно, из него едва весь дух не выбили. Потом, конечно, старый Ковальски от дел отошел, предоставив воспитание детей, в частности Роберта того же, теще и жене - то ли вымотался от порождаемого многочисленным потомством хаоса, то ли его подкосил тот факт, что ныне покойный брат, несмотря на - а может, и вопреки - его "уроки жизни" вырос, мягко говоря, не тем человеком, которым он его хотел видеть: считал фермерство уделом фермеров, становиться одним из которых ну никак не планировал, рвался в большой город, мечтал выучиться на адвоката, и даже поляком себя не числил, посмеиваясь и топча пяткой американскую землю, на которой родился, каждый раз, когда от отца очередное упоминание о "Родине Предков" слышал. Запомнилось сержанту еще и то, что старик был категорически против желания Виктора записаться добровольцем на фронт, но ему не сказал уже ничего, только рукой махнул: мол, поступай как знаешь, не маленький. Разочаровался, может? Или просто устал пытаться что-то изменить, благо нашлась отдушина-успокоитель - бурбон. Так и остался в памяти сидящим на кухне, с наполовину пустым стаканом в дрожащей руке. "Давай, сынок. Задай им там". И до дна. А пил он к тому моменту уже не первую неделю. Вроде, с тех самых пор, как пришла похоронка на брата, не просыхал. Да и сейчас - пусть вся родня в письмах этот момент тщательно обходила - наверное, не просох, и это с его-то без того подорванным много лет назад "испанкой" здоровьем. Отчего-то Роберт не сомневался, что когда он вернется домой, то застанет там, в лучшем случае, только мать. Сестры, разумеется, помогали, чем могли, но у них свои семьи, свои нужды и заботы, а от пары младших раздолбаев толку в плане как помощи по хозяйству, так и воздействия на мокнущего в бутылке Анджея Ковальски было не больше, чем от "канального кота" - в ловле амбарных мышей .
Провел пальцами по шероховатой бумаге никак не желающих взвиваться пеплом конвертов в какой-то момент, думая о своем. Убрал зажигалку. Взял сверху одно письмо. Потом другое выудил. Остальные достал из ямы, оббил об штанину, сложил стопкой. Пряди ее волос вспомнились. Вспомнились танцы, вспомнились вечера темные. Вспомнилось, как пунцовели щеки ее после неловкого поцелуя. Тонких пальцев ее белизна на его - заскорузлой и потемневшей от работ в поле - ладони, вспомнилась. С трудом сглотнув подкативший к горлу ком, сунул письма за пазуху. Нет, не так. Вернется, встретится, узнает все, потом решит. А что до бумаги, так ее завсегда сжечь успеет.
Посидел еще немного, поглядел на воду. То ли полегче стало, то ли нет. Кажется, все же не особо. Дэнни увидел как, махнул ему, дескать, привет. Поднялся, отряхнул брюки от песка, яму злополучную подзасыпал быстро движением ноги, подошел с сослуживцем поздороваться. Слово за слово, по бутылочке пива выпить предложил. Отогнать мысли о случившемся, о "Д. Коннелли", обо всем этом, фокус внимания переключить на что-нибудь еще. Поможет или нет, другой уже вопрос.