Просмотр сообщения в игре «Страдающие вампиры :3»

Сентябрь 1835 г.
Якутская область,
близ Охотска


Редкий рыжий лиственничный лес, некрасивый, костлявый, беспорядочно заросший кустарником, тянулся по сторонам каменистого осыпающегося тракта так же, как тянулся тысячи вёрст до того, а каждый кандальник уже с нетерпением заглядывал вперёд, поводил носом, прислушивался. И верно: сначала нечётко, потом всё яснее каждый слышал ровный глухой рокот прибоя, ощущал незнакомый большинству свежий йодистый запах. «Море!» — говорил каждый товарищу, в первый раз за многие месяцы мучительного пути с искренней радостью. Море означало — конец тракта, неустроенного, безлюдного, который и трактом-то нельзя было называть, конец мучительным переходам, мошкаре и оводам, бивакам под дождём, страшным ранам под железным браслетом на ноге, если терялся подкандальник. Радовались все: радовался псковский убийца Васька Малой, здоровенный одноглазый бугай с тупой бровастой рожей, радовался Меркулка Прыщ, маленький вертлявый нижегородский шулер, радовался называвший себя Христом лысый хромой педераст, радовались державшиеся особняком от всех полные горькой гордости поляки-повстанцы, радовались два брата-дагестанца, отправленные на каторгу за разбой, — только сумасшедшему людоеду Филимошке Непомнящему, кажется, было на всё наплевать.

Он вообще часто во время долгих изнурительных переходов, механически переставляя ноги с бряканьем кандалов, задумчиво повторял это имя: «Филимон, Филимон». Он пытался понять, откуда оно взялось, но не умел: десятилетия однообразной скотской жизни на цепи, в которой ничего не менялось, будто перемешали в голове воспоминания — теперь они складывались в причудливый многослойный узор, как листок, на одной строке которого что-то написали несколько раз —множились, переплетались, терялись. Он шёл по Сибири в кандалах и вспоминал, как когда-то кому-то говорил «на Сибири привольней» — кому он это говорил, когда? В переполненных, кишащих клопами и крысами пересыльных избах он в красном свете чадящей лучины рассматривал свой бронзовый крест на гайтане и надпись «Симеонъ» на обороте: кто был этот Симеон? Он перебирал в руках лестовку с рассохшимися, облупившимися рябиновыми ягодами, с облезшим лаком на костяшках — что это была за лестовка, почему она была у него в руках? Временами из каких-то тёмных глубин всплывал даже не образ, а тень образа — солнечное утро, пахучее сено, чёрная стрелка ласточки под балками, девочка-татарка в разодранном платье, чей-то белый дрыгающийся прыщеватый зад. Или — тёмный стылый смрад морильни (морильни, так это называлось! — это была маленькая победа, что удалось вспомнить), чьё-то большое белое тело на ледяном полу, упоительный вкус крови, сочащейся из раны. Большой город, толпа людей, обступившая его, пляшущего в луже, а потом они все набросились на какого-то старика…

Впрочем, нет, старика он убивал один, это было совсем недавно: Ерошка неосторожно подошёл к нему, он набросился, вгрызся в пергаментную глотку; Даня, стоя у порога, со слезами на глазах стрелял в него из ружья, с каждым выстрелом отрывая от трапезы, дрожащими руками снова заряжал, а когда понял, что ничего не выходит, бросился бежать. Так Филимона и нашёл урядник, сидящим на корточках над полуобглоданным трупом Ерошки.



Декабрь 1835 г.
Якутская область,
Охотский солеваренный завод


Прибытию на место радовались недолго: городок Охотск, сотней чёрных изб раскинувшийся на голом, продуваемом всеми ветрами мысу над свинцовым морем, оказался хуже любого этапа. Постоянно дующий с моря ветер нагонял в устье реки Охоты морскую воду, которую нельзя было пить: теперь каторжников с вёдрами гоняли за тридцать вёрст вверх по течению реки. Раньше ездили на лошадях, но лошади все перемёрли в прошлом году от сибирской язвы; комендант ждал, что их пригонят в этом году, но вместо лошадей пригнали этап кандальников. В октябре ударили морозы и метели, городок засыпало саженными сугробами, два брига на якоре в устье реки вмёрзли в лёд, торча крестами мачт над застывшей белой равниной. Коротким летом местные жили хотя бы рыбным промыслом, ожиданием обозов по тракту, кораблей с Камчатки или Аляски: зимой не было и этого, и город впал в тупое сонно-пьяное оцепенение.

В эти вьюжные безнадёжные зимние месяцы грань между каторжником и свободным жителем Охотска исчезала: само слово «свободный» здесь казалось неуместно — все одинаково были здесь не по своей воле, все одинаково были заперты в грязном, унылом посёлке. Все жрали по преимуществу рыбу, запивая вонючим еловым настоем от цинги: и от того, и от другого воротило, все мечтали об обычном хлебе; но зерно тут было лишь завозное, стоило бешеных денег, а и что было, всё пускали на самогон. Напивались, ввязывались в свары, в поножовщину за баб — их тут было в разы меньше, чем мужиков. Целыми днями играли на занавешенных грязными простынями майданчиках в сальные карты конами по тридцать копеек, по полтине, и азарт был тот же, что при игре на тысячи, и убивали за эти деньги так же. Комендант города, бывший питерский гвардеец, отправленный сюда за какой-то проступок, беспробудно пил, измывался над людьми, держал гарем. Солдаты гарнизона ходили одетые кто как, с незаряженными винтовками: пороха им не выдавали, чтобы не перестреляли друг друга. В ноябре называвший себя Христом педераст не выдержал того, чему целыми сутками его подвергали другие каторжники, и утопился в проруби. Никто не удивился: старые каторжане говорили, что за зиму кончают с собой по десятку человек, а весной ещё с десяток сбегает, чтобы вернуться к осени.

К побегам тут относились спокойно: бежать, по сути, было некуда. Говорили, что если добраться до реки Алдан, оттуда можно уже выйти и на Якутский тракт, и дальше в нерчинские степи; но все прошли этот путь, все знали, как далёк Алдан, сколько нужно к нему идти по диким Охотским горам. И всё-таки каждый год строили планы, каждую весну уходили в тайгу, чтобы вернуться осенью, получить обычное наказанье плетьми, перезимовать, а весной — всё заново. Начальство почти не препятствовало: меньше трат провизии, меньше обузы. В городе каторжники были, по сути, лишь помехой: солеваренный завод, на котором они работали, был старый, маленький и никому не нужный — море близ устья реки было малосолёное, соль получалась ни на что не годная, и даже в самом Охотске предпочитали покупать привозную на кораблях соль, тем более что и стоила она не так уж дорого. Охотский солеваренный завод существовал лишь по бюрократической прихоти какого-то чиновника на другой стороне материка, и очевидная всем бессмысленность его существования делала работу на нём ещё более невыносимой.

— Бежать буду в мае, — говорил Васька Малой, сваливая мешок, полный серой крупной соли, в кучу других на обледенелом плацу. С беспредельной и жутко белоснежной под морозным солнцем равнины моря, щерящейся по краю голубоватыми торосами, задувал рвущий, треплющий одежду, дерущий кожу колючими иглами ветер, снежные змеи позёмки стыло хлестали в ноги. Рядом, свалив свой мешок, остановился Меркулка Прыщ.
— Чего говоришь? — переводя дух и отворачиваясь спиной к ветру, переспросил он.
— Драпать буду в мае, говорю, — хмуро сказал Васька Малой. — Мочи нет тут больше.
— А мне почто говоришь? — одышливо сказал Меркулка, для тепла прихватывая драный тулуп на воротнике. — Зовёшь с тобой бежать, что ли?
— Ну… — будто смущённо отозвался Васька. — Одному невесело, кумпания нужна.
— Ну убежим, — рассудительно сказал Меркулка, — и чего делать будем? По лесам бродить, пока медведь не задерёт?
— К тунгусам пойдём, — с готовностью сказал Васька. — Я уж продумал всё. Заберём ножей, ружьё у караульных, пойдём тунгусов искать. Они народ мирный, боязливый. А там уж и жратва человечья, и бабы, и что хошь.
— К тунгусам ещё выйти надо, — с сомнением сказал Меркулка.
— Выйдем, — уверенно заявил Васька. — Вон, дурачка с собой возьмём, — он показал на Филимошку, медленно переставляющего ноги, тащащего на плечах мешок с солью в снежной солнечной пыли, шатающегося под вьюжными порывами.
— Его-то зачем? — не понял Меркулка.
— Аль не знаешь? — прищурился Васька. — Как еды не хватит, как быть? А вот как, — кивнул он на юношу, — чумазика этого заколем да съедим.
— Человека-то… — задумчиво протянул Меркулка.
— Не ссы, я ел, — уверенно сказал Васька. — Что свинья, что человек, на вкус не отличишь.



Июнь 1836 г.
Якутская область,
долина реки Юдома


Трое беглецов шли по шуршащему щебнем склону, в тенистых местах покрытому длинными языками лежалого снега. Зелёно-буроватые горы, покрытые редким, как расчёска на просвет, лесом, складками уходили к далёкому горизонту, местами в клочьях облаков, напоминавших дым от пожара, и эти облачные гривы можно было спутать с настоящим дымком, поднимавшимся от тунгусского становища на берегу быстрой, ледяно бегущей по камням реки Юдомы.

Это было первое человеческое жильё, увиденное беглецами за три недели пути. Взятые из Охотска припасы давно кончились, и Васька с Меркулом уже поглядывали было на тупо, бессмысленно сидящего на часах у костра Филимошку, не обращающего внимания даже на тучи мошки, но повезло — на тракте подвернулся купчина, везший муку: убивать его не стали, потребовали лишь платы. Купец, привычный к бандам каторжников, рыскающих по тракту, спорить не стал, поделился двумя мешками. Неделю после этого Васька с Меркулом пировали выпеченными в золе лепёшками, которые сперва казались слаще мёда, и удивлялись равнодушию Филимошки к еде, к побегу, к мошке, ко всему. Наконец, приелись и лепёшки, двинулись дальше. И вот вчера светлой июньской ночью заметили это небольшое кочевое становище: черно чадящий очажным дымом чум, бурые циновки у порога, плетни, стадо оленей, горб длинной лодки у берега — и тут уж не раздумывали, с утра пошли грабить. Не могли уснуть ночью — мечтали о том, как наедятся оленины, развлекутся с плосколицыми, смуглыми, маленькими тунгусками, потом поплывут прочь на лодочке, с удобствами.

Лес был весь в густом шелестящем на холодном ветру кустарнике, и шли шумно, разбрасывая руки, хрустя ветками. Прятаться, красться не собирались — даже если бы тунгусы убежали, говорил Васька, им достался бы лагерь: крыша над головой, жратва. Меркулка ещё побаивался идти втроём (а по сути вдвоём, не считать же дурачка за подмогу) против десятерых, но Васька его успокоил: тунгусы смирные и боязливые, говорил он, так ему рассказывали другие каторжники, русских они боятся и всё отдадут, тем более что у них — ружьё. Старое кремневое ружьё, правда, было без пороха и пуль (их стащить не удалось), но Васька рассчитывал, что в страх туземцев вгонит один вид оружия. И вот сейчас они втроём спускались по осыпающемуся склону к реке, просвечивающей сквозь чёрно-рыжую гребёнку редколесья какой-то неземной голубизной быстрой ледяной воды с белыми как кости каменистыми отмелями.

Васька только и услышал свист, шум, вскрик. Он обернулся и не увидел Меркула, шедшего рядом, — только примятый кустарник закачался, а в следующий миг что-то остро и сильно ткнуло ему в бок: Васька вскинул ружьё, целясь в качающиеся, мельтешащие перед глазами зелёные кусты, и увидел выскочившую перед ним плосколицую, тёмную фигуру в меховой шапке и вышитом халате. «Застрелю!» — отчаянно закричал Васька, но тунгус уже целил в него луком с костяной стрелой. И второй стрелы не хватило, чтобы убить — стрела болезненно, но неглубоко засела под ключицей. Васька выдернул её, бросился на тунгуса — но тут дух перешибло стрелой, прилетевшей сбоку, угодившей под ребро. Только тогда он рухнул и завопил о пощаде, отмахивался руками, весь уже в крови, а собравшиеся вокруг тунгусы тыкали в него тонкими зазубренными острогами. «Вот и добегался», — только и успел горько подумать Васька, как вдруг удары прекратились: тунгусы отпрянули.
— Бусиэ, бусиэ! — кричали тунгусы, оглядываясь, показывая на что-то в стороне. Кто-то из тунгусов натянул лук, выпустил стрелу, но — тут же бросился бежать, а вслед за ним его товарищи, один за другим, крича только одно это своё непонятное слово «Бусиэ!». Не зная, кого благодарить за нежданное спасение, Васька со стоном, с мучительной болью перевернулся на бок, вскинул окровавленную, разбитую ударом остроги голову — и увидел дурачка Филимошку, истыканного стрелами, но отчего-то не собирающегося падать. Вместо этого бледный дурачок медленно приближался к Ваське.

Сентябрь 1836 г.
Якутская область,
казачий пост Юдомский крест


— Доброе ружьишко у тебя, Негор Коргаевич, — сказал бородатый, рыжий казак Леонтий пожилому морщинистому тунгусу, привезшему оленину на продажу. — Где взял?
— Где взял, там нету, — с хитрецой отвечал Негор Коргаевич, аккуратно пересчитывая затёртые медяки, прежде чем бережно сложить их за подкладку шапки. Они сидели за столом в тесной тёмной избе казачьего поста на Охотском тракте — одном из немногих поселений на этом тысячевёрстом пути по диким горам и тайге.
— Отдай ружьецо, Негорка, — добродушно попросил казак. — На что тебе оно?
— Червонец надо, тогда отдам, — кивнул головой тунгус, как болванчик.
— Эк загнул, червонец, — рассмеялся Леонтий. — А за так отдать не хочешь?
— За так довольно плохо, — убеждённо отозвался тунгус. — А отберёшь, за Алдан мал-мала побегу, сам оленя паси.
— Ладно, ладно, — смягчился Леонтий. — Гляди, что дам, — и полез за печку, достав оттуда кубоватый водочный штоф. Глаза у Негорки так и загорелись, с удовлетворением понял казак — за водку у этих туземцев можно было выменять что угодно.

Водка была плохая, разбавленная, крепости почти не чувствовалось — и всё равно Негорка захмелел чуть не с первого глотка, как с тунгусами и бывало: один-два стакана даже вчетверо разбавленного хлебного вина валили с ног любого, даже самого крепкого туземца. Казак уже предвкушал, как Негорка, нахлебавшись сивушного зелья, отдаст ему всё вырученное за оленину да и одежду заложит, лишь бы получить добавку. Пока Негорка, однако, ещё совсем не окосел, только бормотал что-то на смеси своего наречия и русского, упершись локтями в стол.
— Довольно хороший ты человек, Лёнтий, предупредить тебя мал-мала хочу, — вскинул вдруг Негорка пьяный взгляд на собеседника, развалившегося за столом напротив.
— Что случилось? — заинтересовался казак. — Каторжники в округе появились?
— Каторжники — нет! — размашисто всплеснул рукой Негорка. — Был каторжник, уже всех мал-мала побили! (Ага, вот откуда у него ружьё, — отметил Леонтий) Бусиэ теперь есть, бусиэ довольно страшней.
— Что за бусиэ? — лениво спросил Леонтий.
— Бусиэ и есть бусиэ! — пожал плечами Негорка, не зная, как объяснить, и, наконец, сообразил. — Мертвец по-вашему. Земля мертвеца не берёт, ходит мертвец по тайге, мал-мала других ест.
— Пошёл молоть, — презрительно махнул рукой Леонтий. — У нас на Дону тоже много сказок бают…
— Ай, не сказки! Не сказки! — пьяно возмутился Негорка. — Что говорю, почему не веришь? Думаешь, Негор Коргаевич пьяный, что говорит, не знает? Негор Коргаевич сам бусиэ видел, вот этими глазами очень довольно видел! Ходит по лесу бусиэ, людей ест, кровь пьёт! На вид русский человек, только мал-мала бледный, как из земли достали! Уже троих тунгусов убил, а всё ходит, ходит! По Юдоме ходит, вверх пошёл, вниз пошёл, кого встретил — тот уж потом не живой!

Леонтий молчал, не зная, как относиться к этому пьяному вздору. За толстым мутноватым стеклом в маленьком окошке холодное осеннее солнце закатывалось за чёрные отроги гор, жутко темнела необъятная чаща тайги, белел снежок под окном. «А может, и правда, чёрт ведь их знает, этих тунгусов» — тоскливо подумал Леонтий и очень отчётливо понял, что никогда не вернётся на тихий Дон, к родным сливовым садам, плетням, беленым хатам: так и погибнет тут на неприветливой чужбине, не ставшей домом и через десять лет службы. Короткое лето, невыносимо долгая, тягостная зима, — ещё сентябрь, а снег уже лёг, — беглые каторжники, снующие по тракту, тунгусы, якуты, гольды, медведи, змеи, гнус; теперь вот ещё какое-то бусиэ. «А черт их там разберёт, может, и правда», — повторил про себя Леонтий и вздрогнул от подкатившей жути.

— Ну и как спастись от бусиэ? — спросил он тунгуса.
— Убежать можно, — просто ответил Негорка.
— Что, просто убежать? — не поверил Леонтий.
— Можно, можно! — закивал головой тунгус. — Ты говоришь — сказки! В сказках убежать никак, а на самом деле довольно можно! Я убежал, сын мой с дочерью убежали, значит, довольно можно. Только знаешь, чего нельзя? — низко склонился он над столом и чуть не свалил рукавом полупустой штоф — Леонтий ловко придержал бутылку. — Знаешь, чего нельзя? — жутким шёпотом спросил он.
— Ну и чего?
— Не спрашивай его имя! Никогда не говори ему «как тебя зовут». Спросишь — имя его узнаешь, да только не расскажешь больше никому!
Веха 29:
• Ваша чудовищная сущность становится достоянием общественности, и вы должны бежать прочь. Потеряйте все СТАЦИОНАРНЫЕ РЕСУРСЫ. Вам неизвестен язык народа, на чьей земле вы укрылись: как вы преодолеваете этот барьер? Под каким новым именем скрываетесь?

Навыки:
[V] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[V] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[V] юродивый: я Пахом, метафизический гном!
[ ] бунтарь: Игнат присоединился к войску Пугачёва.

Предметы:
[отдана Ирине в 1683 г., возвращена в Казани в 1774 г.] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство;
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[прожила долгую счастливую жизнь и умерла в старости] Алёнка — невеста;
[стал келарем, утонул в Свияге во время бури] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.
[съеден Игнатом] Филимон — бандит, пытавшийся убить Игната по указанию князя-кесаря Ромодановского, а затем согласившийся пойти к Игнату в услужение на семь лет, семь месяцев и семь дней
[погиб на зарёберной виселице] Гришка — пугачёвец;
[не погиб на зарёберной виселице, но всё-таки в конце концов был убит Игнатом] Ерошка — пугачёвец, в старости — станционный смотритель в астраханской степи близ Уральска, у которого в задней комнате на цепи сидит бывший Игнат, которого ныне он предпочитает звать Филимоном.

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)
Эту лестовку я отдал обгорелой Ирине, когда та потребовала плату за обучение тому, как представлять себя странствующим проповедником.
Лестовка неожиданно вернулась ко мне во время разграбления Казани войском Пугачёва.
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.

V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.

VI.
После десятилетий, проведённых в Пропащей Яме, меня вытащили оттуда мятежники войска Пугачёва
После подавления восстания мне удалось выпросить себе прощения юродскими кривляниями, рассмешив пленивших меня солдат.

VII.
Я не очень помню, как меня звали раньше; теперь у меня появилась странная привычка кричать слово «Филимон», когда я голоден и недоволен; поэтому Ерошка, который держит меня на цепи, зовёт меня именно так — Филимоном.
После убийства Ерошки меня приговорили к вечной каторге в Охотске, откуда я бежал с двумя каторжниками, которые погибли в стычке с тунгусами; после этого я шатаюсь по безлюдным землям, изредка набредая на тунгусское становище или русский пост на Охотском тракте. Тунгусы меня боятся и считают живым мертвецом, злым духом.

Забытые воспоминания