Просмотр сообщения в игре «Страдающие вампиры :3»

Май 1683 г.
Поветлужье
Веха 8


Супрядки в Черноярском скиту были скучные, постные, — знала Глафира, — не то что в Семидевьем, где она была ещё послушницей-белицей: там на супрядки собирались девушки из разных обителей, там обменивались новостями и сплетнями, пели светские песни (впрочем, быстро меняя на душеспасительные, как только заходила черница, — и в этом тоже была особая забава), туда и парни из соседних деревень заглядывали: тогда смех сразу удесятерялся, сыпались шутки, доходило и до поцелуев за углом, а у кого-то и до греха. В общем, весело было в Семидевьем скиту на Самотхе в керженских лесах: а здесь не то.

Глафира и выбрала-то Черноярский скит, чтобы принять там постриг, именно из-за особой строгости, святости: этот скит был вдали от людей, в верховьях Ветлуги, затерянный в лесах, и не походил на скиты, ранее виденные Глафирой, — те на первый взгляд казались просто лесными деревушками: не зная, и не поймёшь, что каждая изба — не дом, а келья. Иначе было здесь: этот скит был окружён высоким сосновым тыном с вышками, крепкие ворота сторожила мать-привратница. Внутри частокола бревенчатые кельи стояли ровно в рядок, как ульи, и всё содержалось в скучном, унылом порядке: дорожки были чисто выметены, амбары, стойла, курятник прибраны, огороды прополоты, цветники ухожены, могилы под чёрными голбцами выровнены. Все прилежно трудились, никто не смел перечить матери-игуменье Ирине, шутить над ней, как, бывало, шутили белицы над инокинями в Семидевьем, — грозным напоминанием о возможной каре служил чёрный спуск в морильню, куда мать-игуменья могла отправить исполнять страшную епитимью. Да и не было бы морильни, всё равно игуменье никто бы не перечил: она внушала трепет одним своим видом — носила плат, закрывающий всё лицо, оставляющий только щёлку для глаз, и Глафира сначала думала, что это особый обет, а вот неделю назад, когда провинилась, заговорившись с подругой, мать-игуменья (как всегда делала, отчитывая черниц) сняла перед ней плат, и Глафира впервые увидала — не лицо, а запеканку под багровой коростой, без носа, с безгубой дырой рта, с клочковатыми остатками чёрных волос на обожжённой макушке — и тут уж не столько епитимья была страшна, сколько само это лицо, и с тех пор Глафира ходила тихонько, чтобы ничего не нарушить, снова не попасть под отповедь.

Поэтому и супрядки в Черноярском были тихие, безрадостные: неотлучно присутствовала на них черница, строго следящая за благочинием, и девушки пряли уныло, постными голосами выводя песню о неизбежном конце: «терн острейшей жалости душу ми збодает». Но, однако, даже здесь находились сплетницы, готовые посудачить о новостях — тем более, что в кои-то веки в Черноярском скиту было, о чем поговорить:
— А странник тот, — склонившись к прядущей Глафире, шептала Фёклушка, — молодой, вот как мы, и на вид ничего, пригожий, — девушка опасливо хихикнула, — только бледный очень, и пахнет от него — фу, неприятно.
— Святой, должно, человек, — заметила Глафира.
— Должно, так, — согласилась Фёклушка. — Игуменья как знала, что он идёт: нас с Марьей навстречу послала. Наказала, чтоб вели сюда, даже если не захочет. Но он ничего, сразу пошёл — даже не спросил, кто мы, откуда. На дороге встретили, лесом в Вознесенское шёл.
— И чего, где он сейчас? — с интересом спросила Глафира.
— В игуменских покоях, вестимо: с матерью Ириной разговаривает, — ответила Фёкла и ткнула подругу острым локотком: — А что, поглядеть, верно, хочешь?
— Да сдался он мне, — фыркнула Глафира, опасливо скосившись на подремывавшую надзирательницу.

Дверь в прядильню скрипуче отворилась, на пороге показалась мать-ключница Марья: толстая, мясистая тётка, первая помощница матери Ирины. Перешёптывания враз смолкли, оборвалась песня; девушки потупились на пряжу. Марья обвела черниц взглядом.
— Глаша, пойдём.
— Куда? — дрогнувшим голосом спросила Глафира, испугавшись, что её ждёт новое наказание за давешний проступок.
— Пошли, кому сказано! — повысила голос Марья, дёрнув девушку за плечо. — Мать-игуменья зовёт.

Вышли из прядильни, пошли по чистой песочком присыпанной дорожке к игуменскому дому — высоким, в два яруса, палатам, куда заходить черницам запрещалось, где Глафира за три месяца в Черноярском скиту ещё ни разу не бывала.
— А что мать-игуменья? — тревожно спросила Глафира, поспевая за широко шагающей Марьей. — Я что-то натворила?
— Ничего, ничего, — успокоила её Марья, — ты ступай знай. Никакой вины за тобой нет, показать тебя только хотят.
— Кому? — слабо спросила Глафира, беспомощно оглядываясь по сторонам: Марья не ответила, но Глафира и сама поняла, кому.

Марья втолкнула Глашу в игуменские покои: молодая черница поразилась, как пышно, отлично от общей простоты и строгости скита, была обставлена горница: цветные ковры по стенам и полам, кованые сундуки у стен, шитые бисером занавеси, серебряные и золотые блюда, ларцы, братины по полкам. В середине горницы стояли мать-игуменья — со своим страшным, обожжённым лицом без плата — и странник: бледный юноша, в расползающемся по швам, с отрывающимся рукавом, пучками заячьего меха лезущем тулупчике, с босыми ногами под коркой чёрной грязи, в оборванных лохмотьях вместо портков, с проглядывающим сквозь рваньё гайтаном на груди. Выглядел странник совсем обычно, как простой деревенский парень, даже видный — высокий, широкоплечий, русоволосый, — только синюшно-бледен он был и глядел на Глафиру странно, прямым потухшим взглядом, без выражения, но с каким-то внутренним пугающим значением.

Глафира вздрогнула от этого взгляда. Она не понимала, зачем её сюда позвали, зачем выставили напоказ перед этим странником. Ей стало жутко: захотелось закричать, броситься вон, — но Марья цепко ухватила мясистыми руками девушку сзади за плечи, шепнула в ухо: «Не бойся, потом спасибо скажешь». Мать-игуменья оценивающе оглядывала на перепуганную Глафиру, а затем обернулась к страннику, искривив в подобии усмешки дыру рта в розовых шрамовых стяжках:
— Ну, давай, приступай.
— Чего приступать-то? — хрипло откликнулся странник, не сводя с Глафиры взгляда.
— Чего-чего? — насмешливо передразнила его игуменья. — Или не знаешь, чего с девками делают?
— Так ты хоть нож дай, — обернулся к ней странник. — Не зубами ж мне её грызть.

От этих слов Глафира забилась в руках Марьи, приподняла враз налившиеся неподъёмной тяжестью руки, боясь даже закрыться ими, закричала: Марья тут же перехватила её одной рукой поверх ключиц, второй плотно и душно залепила рот.
— Фу ты, какие мы нежные, — со странной игривой ласковостью ответила мать-игуменья страннику и достала из сундука богато изукрашенный нож. Глаша почувствовала, что ноги её не держат; по бёдрам горячо потекла моча; весь качающийся, плывущий мир собрался на ужасной фигуре оборванного странника, с ножом в руке подходящего к Глафире: в нос ей ударил земляной, трупный, каловый смрад. Игуменья схватила руку девушки, вытянула её, завернула рукав; Глафира рвалась, выла в шершавую ладонь Марьи, а та, крепко и жарко прижимая бьющуюся инокиню к себе, только повторяла: «Ничего, ничего, никто тебя не убьёт».
— Не бойся, Глашенька, не бойся, — вторила ей мать-игуменья, — мы сейчас только немного возьмём… давай, — обернулась она на стоящего рядом Игната, и тот коротко, без замаха всадил нож девушке в живот.
— Ты чего, дурень?! — ошеломлённо закричала на Игната игуменья, видя, как тот раз за разом всаживает нож охающей, бьющейся в руках ключницы девушке в живот, под рёбра. — Ты черницу мне зарезал!

Но Игнат не слышал: он жадно распарывал ножом чёрное одеяние на окровавленном животе инокини, потом, бросив нож, обхватил руками за бока, припал губами к ране, принялся жадно слизывать кровь с живота девушки. Марья отпустила Глафиру: та, надрывно крича от боли, повалилась на пол вместе с Игнатом, который сосал кровь из раны как младенец молоко.
— Дурак! — закричала игуменья. — Ничего не умеешь! Вот как надо! — она присела рядом, подобрала нож и, умело перехватив вопящую, бестолково дёргающуюся Глашу за остренький подбородок, принялась деловито вспарывать ей глотку. Девушка захрипела, засвистела перерезанным горлом, хлынула кровь: к ране сразу припала безгубым ртом игуменья. Увидев, как обильно льёт кровь из горла, метнулся туда и Игнат, отталкивая игуменью, стремясь сам припасть к ране. Глафира сипела, булькала кровью, дёргалась в агонии.

— Ступай, ступай! — зло подняла голову игуменья на столбом застывшую Марью. Ключница безмолвно вышла, закрыла за собой дверь. Игнат, стоя на четвереньках у живой ещё инокини, глотал толчками льющуюся из перерезанных сосудов кровь.
— Какой ты… дикий, — со странной нежностью сказала игуменья. — Дай хоть в блюдечко сцежу, — но, вместо того, чтобы доставать блюдечко, принялась стаскивать через голову чёрное монашеское одеяние, открывая тёмно-бурую, будто колбасную, сухую корку кожи с пожелтелыми пятнами, угольно-чёрными язвами.
— Э, ты чего? — стоя на четвереньках, обернулся на неё Игнат, утирая тыльной стороной ладони рот.
— Чего-чего? — зло передразнила его игуменья. — Ты нос-то не вороти, издохлец! Был бы у меня нос, я б тоже от тебя воротила! Сам тоже, чай, не красавец: вон синий какой! Хорошо хоть, на вонь твою мне всё равно: одну гарь чувствую. Ничё, — смягчившись, сказала она, — там внизу обожжено немного, ничё.
— Э, ты куда! — с ужасом выкрикнул Игнат, отползая по полу прочь от Глафиры, которая всё втягивала воздух конвульсивными сиплыми вдохами. — Ты чего! А ну слезь! А ну!…



— Это что у тебя, первый раз был? — спросила игуменья, прижимаясь к Игнату горячим, шершавым как древесная кора, шелушистым боком. Они лежали на кровати в игуменских покоях: труп Глафиры всё так же лежал посреди горницы у двери.
— Не, — мотнул головой Игнат. — Я до этого ещё воеводу в Ветлуге убил. По темечку кочергой тюкнул, — Игнат глупо хихикнул от переполняющей, приливами ходящей по телу горячей радости, бодрой ясности мысли, трепещущей силы в мышцах.
— А, так это ты был? — заинтересованно поднялась на локте игуменья. — Я думала, это Иннокентий его кончил.
— Ты его знаешь, что ли? — спросил Игнат.
— Кто ж его не знает… — откинулась на перину игуменья, потягиваясь: — Старец наш человек по округе известный…

Игнат смотрел на бумажно-белое тело Глафиры, с раскрытой, как у мясной туши, глоткой, с задранным до груди рваным подолом, бледными ляжками, сукровистыми ранами на плоском животе.

— Я ещё пойду, — показал он на труп и взял с тумбы нож на медном блюдце, — подкреплюсь. Где ещё можно разрезать, чтобы нацедить?
— В паху попробуй, — не поднимаясь, пусто глядя в потолок, ответила игуменья.
— Ага, — сказал Игнат, поднялся с кровати и голый пошёл к трупу, но остановился на полпути. — Ирина! Ирина!… — обернулся он на игуменью, — а как, вот что мы делаем, насчёт Бога?
— Бога нет, — безразлично, будто речь о гвоздях в лавке шла, ответила игуменья.
— Как нет?
— Вот так.
— А что есть?
— А ни черта, Игнашка, нет. Ни Бога, ни дьявола, ни чертей лысых, ничего, — игуменья не поднималась, неподвижно уставившись глазами в сукровистой запёкшейся корке на потолок. — Труп вон есть. Угощайся.
— Ага, — сказал Игнат, повернулся было к мёртвой Глафире, но снова обернулся: — Ирина! А тебе каково так, в Бога-то не веря, в скиту жить?
— А только так и надо, — лениво ответила игуменья. — Видишь, в каком достатке я тут живу? Делай, как я, тоже горя знать не будешь. Научить тебя?
— Ну, научи… — не оборачиваясь, ответил Игнат, уже присевший рядом с трупом.
— Плату потребую…



Через месяц, в хмурое, пепельно-серое июньское утро Игната провожали всей обителью: инокини выстроились у ворот чёрной кучкой, просили благословения. Игнат знал, что такое будет, и с готовностью играл роль: поднимал два скрещённые пальца, благословлял черниц, произносил слова, которым его научила мать Ирина. У ворот она его задержала.
— Ты ещё не расплатился, — глухо донёсся её голос из-под чёрного плата.
— Я думал, я уже достаточно отдал, — ответил Игнат.
— То было за угощение, а за учёбу плата ещё за тобой.
— Что же тебе ещё от меня нужно? — насупился Игнат.
— Не знаю, — сказала игуменья. — А что у тебя есть? Хочешь, отдай крест.
— Как же я буду без креста? — спросил Игнат. — Нет, креста я тебе не отдам. Вот это возьми, — и он протянул Ирине лестовку, подаренную Алёнкой.
— Девица сделала? — заинтересованно спросила игуменья, близоруко поднося лестовку к прорези в плате.
— Невеста была, — бесстрастно откликнулся Игнат.
— Оно и лучше, что отдашь, — заключила Ирина. — А теперь иди. А я тебя с этой штукой где хочешь разыскать сумею: вдруг понадобишься.
Веха 8:
• Существо, подобное вам, распознает в вас своего сородича. Создайте БЕССМЕРТНОГО ПЕРСОНАЖА, потеряйте РЕСУРС и получите новый НАВЫК. Что это существо у вас отняло?
Бессмертный персонаж: игуменья Ирина;
Потерян ресурс: лестовка;
Получен навык: странник-проповедник.

Навыки:
[ ] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[ ] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.

Предметы:
[отдана Ирине] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство
[ ] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[ ] Алёнка — невеста;
[ ] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
I.
Я сын простого крестьянина из села Раменье в глухих лесных верховьях Ветлуги: пою на клиросе, учусь у местного старца.II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)
Эту лестовку я отдал обгорелой Ирине, когда та потребовала плату за обучение тому, как представлять себя странствующим проповедником.
III.
От моего старшего брата Семёна, перекинувшегося в никонианство и лесами ушедшего в Макарьевский монастырь на Волге, у меня остался крест на гайтане.IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.