У санитаров больше вопросов не было. А вот Агнесса Федоровна, задержавшись все же на пару минут, порасспрашивала, что сейчас творится в больнице, кто из рожениц готовится скоро разрешиться от бремени, как себя чувствует некая Алевтина Ермолаевна, за чье самочувствие врач дежурно переживала. Иван и Автоном, не будь дураки, смекнули, на что им намекают, и клятвенно обещали вернуться в покой, как только докурят. Женщина, удовлетворенная таким ответом, кивнула – показалось, что она вот-вот скажет что-то вроде: «Молодец, садись, три. Ответил бы сразу и сам – четверку бы поставила. А так – увы».
Остановленная вопросом Родиона, она улыбнулась юноше:
- Конечно же. Пойдемте – тут недалеко. Я рада, что вы понимаете, что от бардака надо уходить. А то некоторые наши городские полуинтеллигенты понахватаются по верхам умных терминов, а потом суют их к месту и не к месту, что иногда превращает речь в самый натуральный фарс. Стыдно за них становится!
…Когда Войлоков признался, глядя глаза в глаза, не ожидавшая такого женщина отшатнулась, вжавшись спиной в потертые желтые стены коридора, из-под которых была видна серо-белая штукатурка. С коротким лязгом из ее рук выпала сумочка, ударившись о кафель пола, а сама рука устремилась к груди, там, где у верующих должен был быть крест. Не отрывая расширившихся глаз, сменивших свой цвет с туманного вечера на утреннюю дымку, она открывала и закрывала рот, как рыба, выброшенная на берег, и представляла тем из себя донельзя жалкое зрелище.
Наконец, она решилась. Полувсхлипнув-полупростонав, она ухватила железнодорожника за рукав и потянула за собой к ближайшей двери – только невысокие каблучки звонко протопали:
- Прошу за мной!
Со скрипом отворилась дверь, пропуская большевика и его спутницы в небольшую светлую комнатку с широким настеж открытым окном, за которым в малиновом свете виднелся уставший за день город. В комнатушке, рассчитанной, судя по количеству коек, на четверых, было трое – спящая роженица, пожилая женщина-сестра милосердия в линялом голубом переднике, поправлявшая белье, и бойкая девчушка лет двенадцати, которая тут же подскочила к вошедшим:
- Здрасти, дядя! Здрасти, теть Аня!
- Здраствуй, Настюш. – вымученно улыбнулась та. – Мы с дядей сейчас посидим, поговорим чутка. Ты уж нам не мешай, ладно!
- Ага! А у Васьки кошка окотилась! – поделилась девочка важными новостями.
- Хорошо. Расскажешь попозже? А мы пока…
- Я помню, теть Ань! – малышка блеснула белыми зубами и отошла в угол, где ее ждали деревянные и соломенные куклы в простеньких ситцевых платьицах вроде того, что были на самой Насте.
- Присаживайтесь. – негромко сказала Агнесса Федоровна, похлопав рядом с собой. На Войлокова она старалась не смотреть.
- Я презираю вас, опошливших идею революции, продавших ее за власть. За ваш террор – сама в Холмогорах была, видела, за то, как вы выжимаете из всех соки, за то, как ваши заправилы организуют себе лучшее жилье и подбирают содкомок. – Войлоков слышал это уничижительное выражение, означавшее «содержанка комиссара», которым именовали «секретарш», днем работавших на бумажном фронте, а ночью – на постельном. – За вашу эсдековскую агитацию из лжи и жестокости, за чрезвычайки и культ насилия.
Но сдавать вас милиции прямо сейчас я не буду – не хочу унижаться до такого. – она подняла взгляд на Родиона, в котором тот мог прочитать одно чувство – брезгливость, словно на его месте была мохнатая многоножка, шевелящая усиками. – Уходите прямо сейчас к своим. От одно штыка положение дел на фронте не изменится: мы вас гнали и будем гнать до Петрозаводска, Петрограда, самой Москвы. Эсеры, офицеры, союзники, весь народ отринет ваш дурман и построит новую Россию, без самодержавия и комиссародержавия. Уходите – а потом я буду вынуждена рассказать, кто вы.