2:30 10.08.1918
Вага, близ Усть-Печенги
Палуба парохода «Шенкурск»
— …Когда вдоль корабля, качаясь, вьётся пена, и небо меж снастей чернеет в вышине, люблю твой бледный лик, печальная Селена, твой безнадёжный взор, сопутствующий мне, — ни к кому не обращаясь, запрокинув голову, глядя в беспредельную звёздную пустоту, процитировал Глебушка, лёжа в шезлонге, зябко завернувшись в пальто, накинув поверх плед.
Ночь была холодная, ясная: к вечеру распогодилось, закат был совсем долгий, ленивый, красный, — но отплывали уже поздним вечером, и вот сейчас над головой жутко висела чёрная пропасть звёздного неба с тоненьким серпом нарождающегося месяца, с войлочными клочьями ползущих в ветреной вышине бледных облаков. Тянулась по берегу чёрная сплошная гребёнка леса, будто стягивающая реку в ущелье, проплывали мимо серые отмели, пустые плёсы, мелко трепетал красный флаг на корме, валил из трубы парохода серый дым, смолисто и тяжело чернела вода под бортом, дыбились снежно-белые буруны под неторопливо вращающимся колесом, и всё тонуло во тьме: шли с погашенными огнями.
На тёмной палубе и настроение у всех было какое-то призрачное. Серыми тенями проходили по палубе туда-сюда бойцы, матросы, хлопали дверьми, краснели в темноте огоньки папирос, и потусторонне, как крик ночной птицы, временами с носа доносился неживой, жестяной какой-то голос матроса, шестом промеряющего глубину: «Три ровно!», «Два шестнадцать!»
РубкаВ тёмной рубке стояли капитан с помощниками, вглядываясь в синевеющую тьму.
— Налево отмахни, — сонным надтреснутым голосом обратился капитан к штурвальному.
— Обмелело сильно, Яков Иванович, — беспокойно обернулся к капитану помощник.
— Сам вижу, — откликнулся тот. — Ещё, ещё клади! Малый ход, — нагнулся он к говорной трубе.
— К Нюнежской подходим, тут перекаты. Как бы брюхом-то не сесть…
— Не сядем, — уверенно заявил капитан. — Тут и в седьмом году меньше двух не было, а тогда межень не чета нынешнему был.
17:45
Яков Иванович Матисон даже возмутился, когда Романов подошёл к нему с вопросом, где можно найти лоцмана, способного довести пароход до Усть-Паденьги. Кажется, это было первое проявление эмоций, которое Романов увидал на морщинистом, до черноты загорелом лице этого низенького и кривоватого старичка в мятой фуражке с ободранными галунами, в потёртом, лоснящимся мундире.
— Вы мне, товарищ красноармеец, не доверяете? — по-латышски растягивая гласные, спросил Матисон. — Три десятка лет по Двине да по Ваге ездил, разве я плёс не знаю?
Романов предупредил, что выходить будут ночью, без огней.
— Я по Ваге хоть ночью, хоть с завязанными глазами пароход проведу, — с достоинством ответил Матисон. — Я вас своё дело делать не учу, вы меня, уж будьте покорны, тоже не учите.
Лязгнула тяжёлая железная дверь в машинное отделение, по крутой лестнице из красного полумрака на палубу поднялся ражий кочегар в серой робе с деревянным лотком за плечами. Он тяжело прогрохал на кормовую площадку, по периметру которой вдоль фальшборта были выложены поленницы дров. На самой площадке, на скамейках и на полу, вразнобой сидели красноармейцы: кто курил самокрутки и папиросы, задумчиво опираясь локтями о поленья, заглядывая поверх деревянной стены в ночной ветреный мрак, кто, расположившись в кружок у слабо горящей керосинки, перекидывался в карты, кто безразлично жевал хлеб с селёдкой, завернувшись в шинели, нахохлившись, как курицы. У поленниц в беспорядке стояли винтовки.
— Ну чё зырите, подсобите! Поленья положите, — обратился к красноармейцам кочегар, поворачиваясь к бойцам пустым лотком.
— Больно надо! — нагло откликнулся Шатунов. — У тебя своё дело, у нас своё.
— Руки отвалятся, штоль?! — настаивал кочегар. — Чай, не в первом классе едешь, за билеты не платил!
— Да давай, браток, подсоблю… — с кряхтеньем поднялся с истёртого коврика, лежащего на полу, Фома Елецкий, принялся накладывать поленья в лоток на спине кочегара.
— Поживей-то можешь печку свою топить? — положив последнее полено на лоток присевшего под тяжестью ноши кочегара, спросил Фома. — А то тащимся, что твоя черепаха, колесо вон еле крутится.
— Не мы решаем, — коротко ответил кочегар. — Подымить-то дайте, братцы. Вон у вас курева сколько.
— Э, ты уж размахнулся, — оборвали его. — Самим мало. Топай, топай.
— Куда тебе дымить! — по-гусиному вытянув шею, выкрикнул с дальнего конца площадки, молодой Пашка Кочан в барашковой шапке пирожком. — Ты и так уж весь копчёный, как колбаса!
Здесь, на задней площадке, сидели одиннадцать отобранных сегодня бойцов под началом Степана Чмарова.
19:00
— Пластунов отобрать? — задумался Степан, водянисто глядя на командира. — Посчёт пластунов не знаю, но бывалых-то найдём, чего б не найти… А Филимошку взять в отряд можно?
Романов ответил, что у Филимона есть своё дело — командовать взводом. Степан поскучнел, но перечить не стал.
Через час, уже в вечерних сумерках, Степан стоял на кормовой площадке парохода с десятью бойцами, — теми, кого Степан счёл «бывалыми». Здесь были и Иван Пырьин с Тимошкой Петровым, вместе воевавшие в Галиции и Карпатах, и вечно мёрзнущий на местном холоде Пашка Кочан с турецкого фронта, и прихрамывающий немолодой устюжанин Фома Елецкий, получивший ранение ещё под Гумбиненом. С Северного фронта было аж пятеро — холмогорец Трифонов, архангелогородцы Новиков и Логинов, а долговязый и лопоухий Шатунов успел повоевать ещё и в Москве с юнкерами в октябре прошлого года. Но особо Степан отметил одного — рыжего, плотного, с диковатым отталкивающим, будто вогнутым внутрь себя лицом, вотяка Костея Кельмакова: по-русски, знал Романов, этот говорил неважно, но Чмаров заверил командира, что Кельмаков не подведёт.
— У него два Георгия. Под Ригой к немецким окопам лазил, — уважительно показывая на вотяка, сказал Чмаров и понизил голос: — Только он, это самое, деревяшкам молится.
Кельмаков без выражения таращился на командира из строя, будто сам был деревянный. Глядя на него, Романов понимал — Кельмаков действительно не подведёт; такому зарезать кого-то — как спичку потушить: видывал, видывал Романов подобных солдат на фронте.
— Костей! А, Костей! — окликали Кельмакова бойцы, скучавшие на палубе. — Ты чего там сидишь один?
— Один, да, — хмуро отзывался Кельмаков, сидящий на коленях у поленницы, в стороне ото всех. — Что нада?
— Да он опять молиться начал, братцы! — со смехом заявил Пашка Кочан.
— Уйди, да, — огрызнулся Кельмаков. — Не твоя дела.
Из-за сгорбленной шинельной спины Кельмакова никто не видел, что перед ним, прислонённая к поленнице, стоит струганая деревянная фигурка — что-то вроде куклы с грубо вытесанной окружностью головы, со схематично намеченными ножом руками и лицом в несколько засечек: глаза, нос, рот. Бойцы не решились продолжать дразнить Кельмакова — все знали, что это может выйти боком, — и сейчас он, сидя на коленях перед куклой, шёпотом на родном языке обращался к ней. «Ты уж мне помоги хорошенько, Чукмуня, — говорил он кукле, — не бросай меня, и я тебя тогда кровью накормлю. Я тебя из здешнего дерева вырезал, ты эти места знаешь, значит, должен помочь. А если не поможешь, берегись, я тебя в костёр кину, а прежде ножом порежу. Думаешь, не сделаю? Сделаю. Я в Курляндии тебя кровью поил-поил, и лошадиную кровь пить давал, и немецкую кровь пить давал, и латышскую кровь пить давал, и собачью кровь пить давал, и русскую кровь пить давал, а потом ты мне не помог, под пулемёт подставил, и я до ночи в воронке в грязи лежал, голову высунуть не мог. Так замёрз, так промок, такой злой был! Я, как вернулся, помнишь, что с тобой сделал? Кирпичом избил, ножиком голову отпилил, потом под паровоз сунул, а что осталось, в печку сунул! Так что ты, Чукмуня, мне помоги, а то я тебе вторую смерть придумаю».
Салон первого класса— Романов всё делает правильно, — нервно говорил, вышагивая по полутёмному салону Иван Боговой. — Ударить по Ракитину, разогнать весь его сброд! — предисполкома решительно ударил кулаком о ладонь.
В салоне висел удушливый, накуренный полумрак: горела только пара ламп в настенных плафонах — верхний свет зажигать было запрещено даже при занавешенных окнах. На столе стоял самовар, перевёрнутая фуражка с горкой табака, тарелки с хлебом, объедками от ужина — костлявые хвосты трески, недоеденная картошка. За столом в живописных позах — кто откинувшись на спинку стула, кто локтями на столе, кто полусонный на диванчике, — расположился весь уездный шенкурский исполком.
20:00
— Вы уезжаете? Вы уезжаете? — Иван Боговой сперва не поверил, когда Романов ему об этом сказал. — В каком смысле вы уезжаете, позвольте спросить?
Романов принялся снова терпеливо объяснять Боговому, что едут они только до Усть-Паденьги, только на ночь, завтра днём обязательно вернутся, чтобы защищать город. Боговой об этом и слышать не пожелал.
— Ты, Андрей, хотя бы понимаешь… ты хотя бы малейшее представление имеешь о том, что с нами тут может быть, если мы останемся без вашей защиты? А если ракитинцы уже в лесу у города? А если у них тут подполье… впрочем, какое «если», мы все прекрасно знаем, что у них тут подполье! Вы завтра вернётесь, даже если предположить, что вы вернётесь, — а мы тут уже все по столбам развешенные! Не-ет, нет, Андрей, так не пойдёт! Мы поедем с вами, и не только я с Василием! Мы все, весь исполком, едем с вами! Только так! И что ты, думаешь, я тебе помочь там не смогу? Я, между прочим… я, между прочим, тоже воевал, и, кстати, не в каком-то там полку…
Романов прервал его излияния, согласившись: если ему так угодно, пускай едут с ними всем исполкомом*. Но он и не ожидал увидеть, что к пристани исполкомовцы начнут подтягиваться с вещами — будто собирались уезжать не на одну ночь, а на всю жизнь: статистик Щипунов тащил с собой кожаный саквояж в одной руке и тряпичный узел в правой, агроном Курицын припёрся с распухшим, перевязанным шпагатом, чемоданом, но хуже того — с женой и двумя голосящими детьми; только Боговые отправились в путь налегке — только они и стенографистка Шатрова, которая, собственно говоря, ехать и не хотела — её, как и на съезд, чуть ли не силком приволок Иван Боговой.
— Катюха! — шипел он ей у сходней. — Катюха, тебе надо ехать! Ты думаешь, они будут разбираться, что ты нам не сочувствуешь? Ты уже замарана, дура! У тебя подпись под каждым протоколом!
— Я вообще не хотела участвовать в вашем дурацком съезде! — срываясь на плач, истерично выкрикнула она.
— Не хотела, а пришлось! Давай, давай, вперёд! — подталкивал он её к сходням.
— Это какой-то бред, это какой-то кошмар, из которого я не могу проснуться! — уже открыто плакала Шатрова. — Васю вы арестовали, стенограммы эти дурацкие, пароход какой-то, зачем, зачем это всё? Зачем нужно ехать?
— Потому что я так сказал! — теряя терпение, орал на неё Боговой. — На борт, живо!
— Не поеду! Не поеду! — заголосила Шатрова, упираясь, как телёнок, которого тащат на верёвке. Боговой, то матерясь, то уговаривая, тащил её за руку по сходням. Бойцы, как раз в это время снимавшие пулемётный пост на дебаркадере, со смешками наблюдали за этой нелепой сценой.
— А что потом? — бесцветным голосом спросила Шатрова у выхаживающего по салону Ивана Богового.
— А что потом? — переспросил тот, остановившись. — А потом, Катенька, мы едем назад.
— Какое назад, Иван Васильевич… — с горечью протянул Щипунов, подняв голову с ладоней. — Драпать, драпать нам надо до самого Вельска…
— Чтоб я от вас! Чтобы я от вас таких слов не слышал, слышите! — накинулся на него Боговой, нависая над ним, грозя пальцем. — Что вы нюни распустили? Я вас в чувство всех приведу, слышите! Вы что же, думаете, мы Ракитина не одолеем? Да я сам в первых рядах его брать пойду!
— Идите, идите… — тихо согласился Щипунов.
— И пойду! — взвизгнул Боговой, весь взвинченный. — Что ж вы, думаете, я винтовку в руках держать не умею? Умею, и может, получше прочих умею! Я в лейб-гвардии Преображенском полку служил, первая рота, первый батальон… хотя не то чтобы здесь есть чем гордиться, — тут же осмотрительно добавил он.
— Иван Васильевич, вы ротным писарем служили, — устало обернулся из-за дальнего конца стола агроном Курицын.
— Уж во всяком случае, я не меньше вашего войну видел!
— Да я-то её вообще не видел, — пожал плечами Курицын.
— Вот и молчите тогда!
Каюты третьего классаВ каюте было темно, душно, прокуренно и загажено, но вместе с тем уютно, как бывает уютно ехать куда-то в большой дружной компании: двое бойцов лежали на верхних полках, свесив головы, на нижних сидело шестеро, ещё один стоял у двери. Мерно ворочались железные поршни машин за стенкой, ровно шумело колесо, плескалась совсем близко от круглого иллюминатора чёрная маслянистая вода.
— Ось це я и кажу, — задушевно продолжал Падалка, сидевший в окружении бойцов. — Навищо нам цей Шенкурск? Якщо вин мисцевим потрибен, так нехай жеруть там вони свою смолу, нам яка з того бида? Хиба революции з того корысть, що мы там все поляжемо, як интервенты прийдуть?
— Так-то оно так, Андрюха, да кто ж нас спрашивает? — подал голос один из бойцов.
— А, то-то и воно! Якщо ты будешь як та скотына без голосу, хиба ж тебе хто запытае? Ось поки мы на пивдень плывемо, то нехай. То нас влаштуе. А якщо Романов назад повертаты захоче, тут мы и митинг зберемо. Скажемо ёму: товарищу Романов, нахабныты не потрибно…
— Что такое нахабнить? — спросил боец с верхней полки.
— Нахлеть, — обернулся Падалка. — Нахлеть, товарищ Романов, не надо. Мы свий обовязок перед революциею выконувати готовы, але вмыраты ни за понюшку тютюну — ни…
— А что ж, — заявил другой боец. — Что нам, Романовых скидывать впервой? Одного Романова скинули, скинем и второго.
— Ось я и кажу… — повторил Падалка.
Стоявший за дверью Заноза хмыкнул, отлепился от стенки и вразвалочку пошёл дальше по коридору, останавливаясь у каждой двери в каюты, прислушиваясь. За другими дверями было тихо: бойцы в основном спали. Заноза прошёл до узкой крутой лестницы в трюм, загрохал по ней сапогами, придерживаясь за блестящие поручни.
Трюм— Как же тебя, Лаврушка, угораздило-то? — заплетаясь в словах, спрашивал Василий Боговой через дверь.
— Бес попутал… — глухо донеслось из-за двери.
— Что ж за бес такой? — спросил Боговой.
— Известно, какой бес. Денег ему захотелось! — послышался другой голос.
— Это кто говорит?
— Это Медведев.
— Так помолчи, Медведев, — оборвал его Боговой. — С тобой мне всё давно ясно было, под чью дудку пляшешь.
— А ты под чью?! — крикнул из-за двери третий голос. — Под немецкую? Под губную гармошку герра Ленина августина танцуешь?
— А ты вообще заткнись, Васька! — голос Кузнецова Боговой узнал.
— А ты меня не затыкай! — не унимался Кузнецов. — Мне терять нечего!
— Вася, Вася, — послышался голос четвёртого узника, Павсюкова, — ты парашу забери, уж сделай одолженье. Нам тут дышать нечем.
— Да, тёзка, заходи! — весело поддержал его Кузнецов. — Я тебя в эту парашу с головой окуну!
Боговой ничего не ответил, а достал из-за пазухи шкалик с мутным самогоном, откупорил пробку, приложился, сморщился, привычно занюхал лацканом шинели. Шкалик уже был наполовину пуст: за время пути Василий Боговой уже успел порядочно наклюкаться и стоял на ногах сейчас нетвёрдо, придерживаясь за стенку, будто пароход качало.
— Ты не слушай его, — вмешался Павсюков. — У него жар опять. Нога у него гноится, что ли… Бинты бы ему сменить.
— Можно самогонкой прижечь, — тупо сказал Боговой.
— У тебя никак есть?
— Да вон у него уж язык заплетается, конечно, он уж в зюзю! — фыркнул Медведев.
— Я как раз вам принёс, — сказал Боговой, рассматривая бутылку. — Ну, чтоб веселей было.
— Веселей? — осёкшимся голосом спросил Павсюков. — Нас что, уже… того?
— Да нет, кажется, — Боговой зачем-то оглянулся по сторонам: пустой полутёмный коридор, близкий грохот машины, мелкий тремор железных стен. — Я не знаю точно, но, кажется, нет.
— А плывём куда? — спросил Павсюков.
— Ну, это вроде как тайна военная, — засомневался Боговой.
— Вася, ну кому мы здесь что расскажем? Что, в верхние волости плывём?
— Ну да… — вздохнул Боговой. — В Усть-Паденьгу.
— О! — раздался из-за двери скрипучий старческий голос Проурзина. — В Усть-Паденьгу, ишь как! А мож, сразу до Благовещенского меня добросите, а? С удобствами!
— Проснулся, старый хрыч! — недовольно буркнул Павсюков.
— А ты б культями меньше пинался, я б ещё спал и спал! Спишь — хоть рож ваших не видишь!
— Вася… — жалобно позвал Викентьев, пока Павсюков неразборчиво переругивался с Проурзиным. — Ты б попросил за меня ваших-то… Бессонова этого, Занозу.
— Не знаю, Лаврушка, не знаю, — печально сказал Боговой, боком привалившись к двери. — Дров ты наломал крепко всё-таки.
— Да я ж искупить готов! Я сутками работать буду! Я ж телеграфист, много, что ли, в России телеграфистов, чтобы в расход пускать? А кто телеграммы слать будет?
— Лавруш, я ничего не могу обещать… — покачал головой Боговой. — Водки вот дать могу.
— Давай, давай водки! — послышался голос Медведева.
— А вот тебе б, свинье, скипидару вместо водки налить! — грубо отозвался Боговой.
— Ишь, свиньёй обзывается, какой грозный! А сам уж в сопли! — выкрикнул Проурзин. На него зашикали — заткнись уже, мол. Кажется, вздорный старик успел уже надоесть хуже горькой редьки и товарищам по несчастью.
— Ладно… — протянул Боговой. — Я что сказать-то хочу. Вася! Вася, тебе хочу сказать.
— Ну говори, гад, — подал голос Кузнецов.
— Шатрова тут.
— Что? — Кузнецов осёкся.
— Катя тут, говорю.
— Вы что, её тоже взяли?
— А? Нет, нет. Её Ваня притащил на пароход. Говорил, опасно ей в городе.
— Сука. Ну спасибо, что сказал, — процедил Кузнецов.
— Я просто подумал, что тебе нужно знать. Она наверху сейчас, с исполкомом.
— Спасибо хоть, не в клетке, как мы. А она знает, что я тут?
— Да как не знать…
— Слушай, тёзка. Ну ты будь человеком хоть раз, приведи её сюда. Попрощаться хоть…
— Я попробую, — сказал Боговой. — Водку-то как, возьмёте?
— Возьмём, возьмём, — подтвердил Павсюков. — Отпирай. Не боись, не бросимся.
— Ну да, не броситесь, — засомневался Боговой. — Я тут один, а вас вон сколько. Пускай Медведев и Кузнецов поклянутся.
— Да не бросимся, открывай! — сказал Медведев. — Куда нам бежать-то?
— Не брошусь, не брошусь, — поддержал его Кузнецов. — Слово чести.
— Ну ладно, — подумав, решил Боговой. — Вы от двери только отойдите, когда я открывать буду.
— Куда нам отойти! — воскликнул Медведев. — Мы тут как селёдки в бочке, на головах друг у друга, нам дышать нечем!
— Ладно, ладно, не орите, — успокоил их Боговой. — Я щёлочку открою и бутылку передам.
— Открывай уже!
— Да открывай, чего ты ссышь?
— Чёрт, — вдруг глупо сказал Боговой, подёргав дверь. — А у меня ключа нет.
Кузнецов гулко расхохотался, и вслед за ними один за другим надрывным хохотом разразились и другие узники: кто-то в припадке истерического смеха колотил по двери, кто-то раскашлялся, Проурзин раз за разом сквозь смех повторял «Ну ты, Васька, олух!». Что-то железно громыхнуло, упало, и тут же смех сменился руганью:
— Вы парашу уронили, дурни!
— Фу, прямо на меня всё! Ммм!
— Собирай! Собирай теперь это всё!
— Чем я буду собирать?
— Руками собирай, да хоть жри, мне всё равно!
— Как спать-то теперь? Весь пол загадили!
— Фу, ну и вонь!
И в этот момент к растерянно стоящему у двери Боговому подошёл спустившийся с лестницы Заноза.
— Вы что тут делаете? — строго спросил он.
— Да так, — Боговой принялся торопливо прятать бутылку за пазуху. — Я проведать пришёл.
Заноза молча перевёл взгляд с бутылки на дверь, из-за которой всё так же доносилась ругань, на коричневую лужицу, вытекающую из-под двери по мелко трясущемуся железному полу.
— Давай сюда, — Заноза протянул руку.
— Что? — не понял Боговой.
— Ну давай, давай, — Заноза требовательно пошевелил пальцами.
— А, бутылку? — Боговой покорно протянул чекисту шкалик.
— Предупреждали мы тебя вчера, — тяжело сказал Заноза, пряча шкалик в карман куртки. — Пошли теперь.
— Куда? — пролепетал Боговой.
— Туда, где синеют морские края, туда, где гуляют лишь ветер да я. Пошли, пошли.
И чекист, ухватив пьяненького Богового за рукав, повёл его к лестнице из трюма, не обращая внимания на крики из-за двери: «Тряпку! Хоть тряпку нам дайте! Вася! Куда ты ушёл?»
Каюта первого классаСалон был занят исполкомовцами, поэтому Романов, Бессонов и Гиацинтов сидели в каюте Романова. Каюта, даром что была первого класса, была тесновата — две койки по сторонам широкого выходящего на палубу окна, столик между ними, стенной шкаф для одежды, волжский пейзаж в привинченной рамке на стене да дверца в крошечную туалетную комнату. Было тихо: шум машины доносился до верхней палубы лишь далёким ровным гуденьем, дети агронома Курицына, которых поселили с матерью в соседнюю каюту, наконец, заснули, никто не задерживался и у окна на палубу — там сидел Глебушка, следя, чтобы никому не пришло в голову подслушивать. Гиацинтов, низко наклонившись над листом, старательно рисовал.
— Вот это Высокая Гора, — показывал он на заштрихованные квадратики. — Это действительно там гора, ну как, холм. Не Кавказ, конечно. Вот тут Нижняя Гора, это тоже гора. Паденьга идёт между ними, вот так как-то. Тут мост. Вот всё, что между Нижней, Верхней и Усть-Паденьгой — это всё луга. А вокруг уже леса начинаются.
На обозначения укреплений внимания не обращайте: их ИРЛ уже американцы построили позднее.
Масштаб такой, что между Усть-Паденьгой (той, что на берегу) и Высокой Горой примерно верста.
— Школа, пристань, всё в селе. В Усть-Паденьге, то есть. Пароход там же стоял.
Гиацинтов, казалось, говорил бы ещё и говорил, но тут в дверь деликатно постучали. Романов открыл. На пороге стоял Заноза, а рядом с ним — поддатый Василий Боговой. Заноза молча достал из кармана своей кожаной куртки полупустой шкалик и показал присутствующим, потом кивнул на Богового. Тот с виноватым видом глядел в пол.