|
|
Елизавета Михайловна говорила, а со стороны Главного дома тем временем донёсся нестройный шум, оживление толпы. Отсюда не было видно, но надо думать, именно сейчас на деревянный украшенный трёхцветными полотнищами и гирляндами цветов помост входили, блестя погонами, орденами, яркими лентами и галунами на мундирах, важные и надутые, те, которые, Елизавета Михайловна знала, прошлой зимой, охваченные ужасом, слали в Петербург одну за другой панические телеграммы и гнали, гнали городовых и казаков на рабочие кварталы Сормова. Сормово было рабочим посёлком в десяти вёрстах от города, на волжском берегу за Ярмаркой. Здесь находились сразу несколько заводов — механический, чугуно- и сталелитейные, судо- и паровозостроительные: всего до десяти тысяч рабочих там жили и трудились за 10—40 рублей в месяц. Сормово начало бурлить с самого начала 1905 года, и чем дальше, тем больше бурлило: местные комитеты — преимущественно большевистские, но и эсеровские тоже — расклеивали по кирпичным стенам листовки, вывешивали красные флаги в цехах. Осенью на заводах организовали совет рабочих депутатов, милицию, рабочий суд. В суд сразу потянулись с жалобами цеховые, служащие железной дороги, крестьяне окрестных деревень: тут можно было найти справедливость. В ноябре рабочие судили начальника сормовской железнодорожной станции за жестокость и мздоимство и приговорили его к следующему наказанию: надеть на голову мешок с графитной пылью, посадить в тачку, вывезти на свалку и там оставить, более на службу не пускать. Приговор был приведён в исполнение под хохот и улюлюканье толпы. Чем дальше, тем более было понятно, что дело идёт к восстанию. В листовках открыто призывали готовиться к вооружённой борьбе, рабочие занимали горна и точила, ковали ножи и кинжалы; другие собирали зажигательные фугасы и ударные бомбы-македонки; какие-то умельцы изготовили даже настоящую лёгкую пушку. В цехах мутные типчики из города, не таясь, приторговывали оружием: рабочие отдавали месячное жалованье за смит-вессон или браунинг. Ежедневно в заводской столовой-читальне проходили митинги, ставились спектакли на революционные темы, распевались песни. Вооружённая заводская милиция стреляла в городовых, пристав прятался в части, начальство заперлось по канцеляриям, губернатор и жандармы боялись появиться в Сормове. И заводские, и власти понимали, что столкновения не избежать, и готовились к нему. И вот, двенадцатого декабря, когда в Москве уже полыхала обросшая баррикадами Пресня, по заводскому гудку рабочие собрались на общую стачку. Остановились заводы, фабрики, типографии, мастерские, телефон, телеграф, в городе встали трамваи, закрылись банки, аптеки, управы. Сормовцы захватили поселковую электростанцию, обесточили все предприятия. По центральной улице посёлка по направлению в город пошла, распевая «Марсельезу», многотысячная демонстрация под красными флагами. На окраинах посёлка им выдвинулись исправник с казаками. Власти, ещё не до конца поняв, что произошло, попытались рассеять толпу, но не учли, что у каждого второго рабочего был или револьвер в кармане, или бомба за пазухой. Завязалась перестрелка — рабочим не удалось пробиться из Сормова в город, полиции — рассеять рабочих. В нескольких верстах от Сормова, в нижегородском пригороде Кунавино, боевая дружина большевиков-железнодорожников захватила Московский вокзал, парализовав пассажирское сообщение. На сормовских улицах начали расти баррикады, столовая превратилась в штаб восстания. Власти нагнали в Сормово всех, кого сумели собрать, — городовых, жандармов, казаков, пожарных с топорами. Эта разношёрстая команда пошла было на штурм главной баррикады — с неё полетели бомбы, раздались выстрелы, а с второго этажа школы-столовой неожиданно начала палить самодельная пушка. Не ждавшие такого отпора власти отступили, потеряв несколько человек убитыми, и стали ждать подкреплений. Обе стороны провели холодную декабрьскую ночь, готовясь к новому бою: большевики спешно организовали единый штаб восстания, лазарет, строили новые баррикады, вынося из зданий мебель, накидывая кучами дрова и обливая всё это водой, минировали самодельными фугасами обочины. Мёрзшие на окраинах посёлка пожарные, полицейские и казаки ждали прибытия артиллерии. Морозным утром следующего дня штаб восстания приказал всем, не имеющим огнестрельного оружия, покинуть Сормово. Артиллерийский обстрел ожидаемо начался на рассвете: власти били сначала навесом по окружающим баррикады зданиям, затем, подавив самодельную пушку повстанцев, придвинулись и стали расстреливать главную баррикаду прямой наводкой. Несколько раз полиция с казаками ходили в наступление на соседние с баррикадой здания, несколько раз брали штаб восстания — народную столовую — и каждый раз были выбиты оттуда контратакой рабочих с бомбами и револьверами. Сормовцы продолжали биться до вечера — только тогда, когда главная баррикада уже зияла дырами, а окрестные здания были разбиты, штаб, наконец, принял решение прятать арсенал и разбегаться по окрестным лесам. И тут, когда повстанцы уже отхлынули с главной баррикады, и власти осторожно двинулись на приступ — впереди пожарные с топорами, расчищающие заграждения, за ними вооружённые городовые с казаками, — сормовцы преподнесли последний сюрприз: под ногами у наступавших взорвались заложенные накануне фугасы. Ничего не понявшие полицейские в беспорядке откатились назад, от страха принялись заново обстреливать пустую баррикаду, полуразрушенную школу — и это дало время большинству рабочих скрыться. Наконец, городовые с казачьём, набравшись смелости, всё же одолели покинутую баррикаду, заняли пустой штаб восстания, пустой лазарет. Закоченевшие на второй день на трескучем декабрьском морозе, они тут же накинулись на спирт, которого в избытке там было, и пьяные уже принялись обливать баррикады найденным там же керосином, поджигать их — это было легче, чем разбирать. Кого ловили — стреляли на месте, не выясняя, кто, зачем. Чудовищными кострами запылало разбитое артиллерией Сормово, в котором среди остовов печей и раскиданных по снегу кусков кровельного железа пировали пьяные победители; прятались по окрестным лесам рабочие, укрывали по квартирам раненых. На следующий день было покончено и с большевистским отрядом, засевшим на вокзале: его также долго, с похмельным упорством расстреливали из артиллерии, не щадя здания, не щадя и окрестных кварталов, куда попадали перелёты. После нескольких часов обстрела большевики сложили оружие. Сразу же вслед за тем в губернии было объявлено положение чрезвычайной охраны — был введён комендантский час, начались повальные обыски и аресты. Некоторых задержанных городовые убивали на месте, не доводя до части. Заводы объявили локаут: все рабочие были разом уволены, а заново начали принимать лишь не замеченных в беспорядках. На этом положении притихшее, прибитое Сормово продолжало жить полгода, до нынешнего июня. Кого же было винить в расправе над сормовцами, кто более всех заслуживал бомбы? Было несколько кандидатур. Во-первых, конечно, это был действительный статский советник барон Константин Платонович Фредерикс, нижегородский губернатор, двоюродный брат министра императорского двора. До того, как стать нижегородским губернатором, он был вице-губернатором при Унтербергере, его предшественнике. Унтербергер был тупой и жестокий вояка, признававший средством разговора с народом лишь нагайку, и никто, как он, не заслуживал бомбы, — но Унтербергера сместили и отправили губернатором на Дальний Восток совсем незадолго до сормовского восстания, так что руководил его подавлением его заместитель — тогда ещё официально без губернаторского чина, в статусе исполняющего дела. После подавления выступления и последовавших за ним полицейских репрессий многие посчитали, что Фредерикс ничем не отличается от Унтербергера; но нет — новый губернатор понимал, с какой силой в лице революции имеет дело, и внезапно для многих начал заискивать перед революционерами: ассигновал казённые деньги на содержание нижегородского Народного дома — благотворительно-просветительского центра, сейчас почти официально ставшего гнездом разного рода местных эсеров и эсдеков, и сквозь пальцы смотрел на разные комитеты и союзы, действовавшие в городе. Более же прочего прославился новый губернатор разрешением появления на Ярмарке «арфисток» и «этуалей» (более десяти лет им был заказан вход на неё) и ожидавшимся открытием ярмарочного «Артистического клуба». Видимо, поддержкой дешёвых и пошлых увеселений губернатор полагал отвлечь народ от революционных настроений — и не сказать, чтобы это не работало: Елизавета Михайловна могла сравнить нынешнее открытие Ярмарки с прошлогодним: тогда купцы боялись везти в Нижний товар, приказчики боялись ехать сюда работать, нищие и те предпочитали выезжать на лето в какой-нибудь иной, более спокойный город. Половина окон тогда, прошлым летом, остались заколочены, половина номеров пустовало весь сезон, и кутили рыбинские и московские купцы в трактирах как-то невесело, и всех разговоров было — о революции да о японской войне. Не то сейчас — в этом году, кажется, народ готовился к Ярмарке даже с излишним, горячечным оживлением. Кроме «этуалей», Фредерикс поддерживает и черносотенцев — первые черносотенные организации появились в городе ещё прошлой осенью, как и везде в России, но в декабре, сразу после восстания, Фредерикс распорядился выдать местной черносотенной дружине оружие — на случай нового восстания. Вот и поди пойми такого человека. Кто он: слабак, трепещущий от раскатов революционной грозы, отчаянно пытающийся задобрить бурлящее подполье? Хитрец, выгадывающий время, чтобы нарастить силы, привлечь на свою сторону народные массы и потом решительно раздавить бунтарей? Или дурак, который своими замысловатыми построениями перехитрит самого себя? Только время покажет. Вторым в списке — но скорее по формальной должности, а не по действительной важности был вице-губернатор, штабс-капитан Сергей Иванович Бирюков: Костромской дворянин, ветеран турецкой войны, брат известного толстовца и биографа великого писателя, Бирюков — неамбициозный человек скорей помещичьего, чем чиновничьего склада. Пятнадцать лет уж как вышел он в отставку с военной службы, всё потихоньку занимался земскими делами у себя в Костромской губернии, а вот пару лет назад, чёрт уж знает зачем, вернулся на службу — сначала на должность вице-губернатора в Тобольске, затем, уже в этом году, перешёл в Нижний. Это в январе было, уже после сормовского восстания, да и в последовавших за ним событиях участия не отметился чем-то громким. Вообще тихо он сидит на своём месте, этот Бирюков, мало о нём слышно: выслужиться не пытается, не фрондирует. Вроде бы, по слухам, умеренный либерал октябристского толка, которых много сейчас среди таких вот добродушных помещиков-земцев. Такого если и взрывать, то разве в указание остальным — будь вы хоть десять, хоть сто раз добренькие либералы, если вы с властью — вы нам враги и точка. А вот кто действительно, не по должности, а по делам заслуживал бомбу — так это ротмистр Николай Викторович Трещенков, начальник нижегородского охранного отделения, руководитель многочисленного штата нижегородских филёров, провокаторов и перлюстраторов переписки. Молодой и энергичный тридцатилетний служака, бывший жандарм, теперь перешедший в новосозданное охранное отделение, всего лишь ротмистр, но при этом полновластный хозяин обширной области политического розыска — это он в декабре, когда Фредерикс трусливо отсиживался в Кремле, отсылая телеграмму за телеграммой в Питер, лично метался между кунавинским вокзалом и Сормово, сам приказывал артиллерии расстреливать восставших, сам же после подавления восстания много раз тёмными ночами выезжал на тройке в Сормово, чтобы неожиданно нагрянуть ещё на одну рабочую квартиру, ещё в одно общежитие, чтобы найти и арестовать, а то и дострелить на месте укрываемых повстанцев. Трещенков не только жесток, но и смел, в этом ему отказать нельзя: он прекрасно понимает, что в его положении заигрывать с революцией бессмысленно — таких, как он, не щадят: в прошлом году эсер застрелил его предшественника, ротмистра Грешнера; возможно, доберутся и до него. Он не собирается идти с революционерами на компромиссы, не собирается их задабривать. Надо думать, он ненавидит революцию и презирает тех, кто в ней участвует. Поговаривают, что Трещенков садист, что он наслаждается своим делом, любит мучить, любит убивать. Дьявол его знает, так ли это — в революционной среде тоже любят наговоры; но даже если это и ложь — сам факт того, что такие слухи распускают именно о Трещенкове, говорит о многом. Кажется, больше прочих Трещенков ненавидит и презирает именно большевиков — тех, с кем больше всего имел дела. Трещенков смел, но осторожен: Елизавета Михайловна, хоть и не знала наверняка, но слышала, что начальник охранки установил круглосуточное наблюдение за своим домом, редко носит свою приметную униформу и ездит на службу, часто меняя маршруты. Ну и, наконец, четвёртым был бывший коллега, а теперь конкурент Трещенкова — начальник губернского жандармского отделения генерал-майор Антон Иванович Левицкий. Конкурент — потому что сферы деятельности охранного отделения и жандармского управления плохо разграничены, часто пересекаются. Оговорено, что охранка работает в городе и Сормове, жандармы — в уездах (в том числе на Ярмарке): но что делать, если у подпольщиков одна явка в городе, а другая — за ним? А как делить агентов, желающих или вынужденных сотрудничать с властями? Левицкий с Трещенковым были на ножах, знала Елизавета Михайловна, и генерал-майор, пусть и намного превосходил своего визави в чине, не мог ничего поделать с молодым и наглым начальником охранки, находившемся на особом положении и подотчётным лишь губернатору. Так или иначе, зимой соперникам пришлось на время помириться, и Левицкий в декабрьские дни, так же, как и Трещенков, был на передовой, командуя жандармами и казаками, а потом наблюдал, не препятствуя, за расправами над заводским людом. Он тоже принимал участие в последовавших за разгромом восстания репрессиях, тоже выслеживал повстанцев по окрестным с Сормовым сёлам, арестовывал и допрашивал их. Левицкий руководит нижегородским жандармским управлением тоже недолго — чуть больше года, а до того служил на аналогичной должности в Иркутской губернии, откуда был переведён с повышением в чине. Про Левицкого было известно, что по убеждениям он закоренелый черносотенец и что сам он принимал самое деятельное участие в формировании черносотенной «Патриотической дружины» — между прочим, вооружённой винтовками и револьверами. Ходят слухи, что Левицкий много пьёт; а то, что он к тому же и отчаянный мздоимец, — это даже не слухи, это общеизвестная всей губернии истина. Как любовь к самодержавию, вину и деньгам укладываются вместе в голове генерал-майора — бог его весть: вероятно, нужно быть российским чиновником, чтобы это до конца понимать.
|