С мамой хорошо и уютно, совсем-совсем как всегда, как дома. Только ни на секунду не забываешь, что ты как раз не дома. Что не отщёлкнется чайник, не прошуршит по клетке Рыжик, не в родной ты квартире, а в чужом полутёмном доме и кошки здесь злые. Она ведь и маму за запястье цапнула, когда та опрометчиво ей к лицу палец поднесла, но мама вообще будто не замечает двух кровавых полос, много более глубоких, чем твоя "травма".
Чуть-чуть ещё посидели и мама взялась обратно за веник, встала, оглядыается в поисках совка. Застыла. Высокая фигура в дверях сеней стоит и давно ли там стоит — неизвестно.
— Ты, Ирка, опять за своё, не успела приехать, так всё сразу крушишь, да кошек тиранишь, — голос очень на мамин похож, но... но моложе. Мелодичнее. Глубже. Но безрадостный. Холодный.
Мама потупилась, поздоровалась:
— Здравствуйте, Зоя Афанасьевна. Мы бы предупредили, да опять у вас телефон выключен.
Значит, это именно та самая прабабушка. Одета в простой пёстрый сарафан с цветочками, на убранных в аккуратный хвост длинных волосах красная бандана (или, раз это прабабушка, не бандана, а косынка?). Легко, слишком легко наклоняется, макает в стоящее в сенях ведро сухую тряпку, расстилает, тщательно вытирает об неё босые ноги.
— С чем пожаловали? — грозно осведомляется, проходя сквозь комнату в кухонный закуток, кладёт в выдвижной ящик большие ножницы, после чего возвращается к вам. К гренадёрскому росту приложена ещё и гвардейская выправка, кажется выше мамы на целую голову.
Мама, чуть замявшись, начинает:
— Зоя Афанасьевна...
— Дочку, — первый раз посмотрела на тебя. Вот только по глубоким морщинам у рта и на лбу можно дать прабабушке больше шестидесяти. Взгляд её ещё более холоден чем голос, — оставить тут хочешь.
Не спрашивает, нет. Утверждает.
— Твою мать, — говорит малость раздражённо, с досадой, — родила один раз, теперь всю жизнь покоя нет. Ладно. Оставляй и вали отсюда.
И уже тебе:
— Ты только своих сюда не привози. А лучше вообще не рожай.