Просмотр сообщения в игре «Жизнь и смерть Ильи Авдиевича Соколова (1863-1926)»

Летом тысяча девятьсот двадцать шестого года русские обитатели Парижа разом ахнули: французское правительство повысило сбор за оформление карт д-идантите с 275 франков до 375. На какое-то время число «375» стало столь же нарицательным, как «1917»: так, ресторан «Медведь» предлагал обеды за 3,75 франка, а русская комическая труппа в ресторане Mon Repos исполняла песенку «375» о дамочке, оставившей знакомому свой номер телефона, не дописав последней цифры четырёхзначного номера. «Последние новости» и «Возрожденiе» печатали воззвания Милюкова, Маклакова и Струве к французским депутатам. Воззвания имели куда меньший успех, чем песенка.



Столь неприятное известие тем более шокировало русских обывателей, что представляло собой наглое, оскорбительное вторжение внешнего, чужого мира в то закупоренное пространство русских пансионов, русских ресторанов, русских газет, журналов и общественных организаций, в котором существовала эмиграция. Французы и французская жизнь для обитателей русского Парижа были фоном вроде театрального задника, на котором с неизбежными условностями изображены: Эйфелева башня, мосты через Сену, ажан в форме и кондуктор в трамвайном вагоне, но верить во всех них полагалось лишь тоже по принятой условности. Вещественным же, подлинным являлось лишь то, о чём можно было говорить по-русски.

Вокруг гремел, звенел, лучился под розовато-мглистым ночным небом Париж, но бывшие офицеры, чиновники особых поручений, университетские профессора, не обращая на искристое сверкание, с упорством археолога, склеивающего разбитую в крошево микенскую фреску, восстанавливали вокруг себя петербургский, московский, киевский быт: покупали у «Ага» русскую сметану и грибы, готовили кулебяки и битки, ставили самовары, выписывали русские книги и участвовали в вечных, бесплодных политических спорах. Социалисты-революционеры поносили кадетов, те — монархистов, те — социалистов-революционеров, и тем замыкался круг.

Душное, пахнущее горячим асфальтом лето кончилось, наступила осень. С повышением сбора за карт д-идантите все смирились. В СССР шло наступление на троцкистско-зиновьевскую оппозицию. В Китае генералы с непроизносимыми именами отбирали друг у друга неведомые местности. В Англии бастовали углекопы. Германию приняли в Лигу Наций. В Барселоне было совершено покушение на генерала Примо де Риверу. В Ганновере бушевала эпидемия тифа. Курс франка шатался вверх и вниз, как пьяный. Всеобщее удивление в Северо-Американских Соединённых Штатах вызвало избрание королевой красоты барышни с длинными волосами. Между Парижем и Лондоном был запущен новый экспресс «Золотая стрела», развивающий скорость до 96 километров в час.



Последняя новость должна была запомниться Виктору Алексеевичу Коробецкому, который прочитал её, коротая время в приёмной консульского отдела британского посольства, куда заходил уже пятый раз.

Зачем же Виктору Алексеевичу могло понадобиться отправиться в Англию? А об этом они договорились с Барташовым через несколько дней после приснопамятного вечера у Анны Синицкой. Вечер тот закончился так паршиво, что и вспоминать не хотелось: ночной звонок в комиссариат, томительное ожидание над трупом, глотающий рюмку за рюмкой, совсем оскотинившийся Скалон, Синицкий, всё порывающийся куда-то перенести жену, трепетание под холодным ветром разбросанных по тёмной комнате листков из развороченного стола, усатый ажан, с усталым презрением оглядывающий место свинской пьянки русских эмигрантов. Было признано, что Анна Синицкая покончила с собой: тем всё и кончилось.

После этого Барташов и Коробецкий решили разъехаться: первый направился в Германию, где жил старший из братьев Соколовых, второй — в Лондон, куда вели следы Александра Соколова и загадочного Леваницкого. Пока шатались по консульствам, оформляли визы — жили вместе, снимали с денег Соколова двухкомнатную квартиру в парижском пригороде Вильжюифе. Наконец, в сентябре Барташову удалось выхлопотать немецкую визу, и тот отбыл берлинским поездом с половиной соколовских денег.

Вторая половина осталась у Коробецкого. Впрочем, к моменту отъезда Ефима Антоновича мешок с деньгами уже заметно исхудал: все расходы на жильё, на еду, на новую одежду, на оформление виз брали оттуда, и после делёжки у Коробецкого оставалось около двадцати двух тысяч франков. Этого, конечно, хватило бы ещё надолго, но сидя как-то в кафе со своим старым приятелем Шиповым, которого всё же нашёл в Париже, Виктор Алексеевич понял, что не может объяснить тому, на какие шиши ему удалось приодеться в новый костюм с мягким отложным воротником и довольно безбедно существовать. Тогда удалось отговориться удачной, неожиданно принесшей прибыль работой на юге Франции. Шипов легко в это поверил, но Виктор Алексеевич понял, что стоит, хотя бы для виду, подыскать себе какую-нибудь не очень обязывающую работу, тем более что оформление визы затягивалось. Через неделю он устроился по рекомендации одного из своих берлинских знакомых, также сейчас обретающегося в Париже, в издательство мсье Якова Поволоцкого.



Издательство это было основано русским евреем, мсье Поволоцким ещё до революции и в благословенные старые годы даже имело филиалы в Петербурге и Москве, а сейчас влачило существование, выпуская вперемешку книги второразрядных эмигрантских писателей (увы, но и Бунин, и Мережковский предпочитали более респектабельные конторы), французские книги, художественные альбомы, а также разную специальную литературу: «Справочникъ шоффера-механика», «Школа кройки» и «Дорожно-мостовое дѣло». Особым предметом гордости издательства была печать брошюр некого живущего в Югославии казацкого атамана, в которых во всех бедах многострадальной России обвинялись соплеменники мьсе Поволоцкого (составляющие преимущественную часть штата издательства). Пользуясь несведущностью атамана в печатном деле, мьсе Поволоцкий брал с него за брошюры втридорога, печатал их на самой плохой бумаге, призывал корректоров не особо усердствовать в поиске опечаток и был крайне горд собой.

Виктору Алексеевичу в издательстве нашлось место корректора, работающего с советской специальной литературой. Работа была простой и почти столь же механической, как сбор абрикосов в «Домен де Больё», — Коробецкий брал какой-нибудь изданный в Ленинграде «Железобетон» и превращал его в «Желѣзобетонъ», а заодно подготавливал для мьсе Поволоцкого внутреннюю рецензию на тему технической грамотности книги и перспектив спроса. В железобетоне Коробецкий не смыслил ничего, но мсье Поволоцкий — ещё меньше, и пары умных фраз, щедро пересыпанных терминами, вычитанными из самой книги, хватало, чтобы убедить издателя в собственной инженерной квалификации.

Единственной неприятностью было то, что издательство мсье Поволоцкого располагалось в самом центре Парижа, на рю Бонапарт, и из Вильжюифа добираться до места службы было делом долгим и мучительным. Да и оставаться одному в снятой на двоих квартире было уже чрезмерным роскошеством, и потому, дождавшись конца оплаченного срока проживания, в октябре Виктор Алексеевич перебрался в русский пансион «Отель Авр» на одноимённой улице в пятнадцатом округе.

Улочка де ль-Авр напоминала просвет между книгами, неплотно стоящими на библиотечной полке, или полость чемодана: по улочке могли с трудом разойтись два автомобиля, а оба конца её были запечатаны с одной стороны стеной высокого вкось уходящего здания, с другой — стальной эстакадой метро, тянущейся по бульвару Гренель, и грохот невидимых проходящих поездов был для жильцов пансиона такой же обыденностью, как беззастенчивая наглость Ивана Покровского, блокнотик Иванчука или бесконечные напоминания о необходимости экономить электричество мадам Лебедевой-Шульц, хозяйки пансиона.

Юлия Юрьевна Лебедева-Шульц была полногрудой, крупастой дамой бальзаковских лет. Муж её, немец, был бессмысленнейшей жертвой мировой войны: всю жизнь прожив в России, он начал хлопотать о получении подданства лишь в четырнадцатом году и, не успев получить паспорта, был направлен в лагерь для интернированных лиц под Саратовом, где и сгинул от тифа. В самом начале русской смуты мадам Лебедева-Шульц перебралась в Берлин, откуда обычным беженским маршрутом несколько лет назад попала в Париж. Не отличаясь предусмотрительностью в вопросах гражданства, герр Шульц, однако, озаботился о внушительном счёте в «Лионском кредите», на который за время войны накапали приятные проценты. Это состояние мадам Лебедева-Шульц употребила на покупку шестого этажа в разорившейся гостинице на улице де ль-Авр, где и открыла свой пансион. Управлением своим делом мадам занималась энергично, но несколько безалаберно: давала бестолковые указания приходящей уборщице, вмешивалась в готовку еды на ежевечерний табльдот, результат чему был всегда непредсказуем, и развешивала по стенам многочисленные объявления старательно, ученическим почерком продублированные на русском, немецком и французском языках, хотя одного русского было бы достаточно. Иван Покровский распускал за спиной мадам отвратительные слухи о том, что якобы видывал мадам в некоторых злачных местах в обществе мужчин-проститутов.

Сам факт подобных новостей мог бы подтолкнуть слушателя задать Покровскому вопрос, а где же сам тот шляется и с какими людьми водит знакомство, чтобы быть так осведомлён о личной жизни хозяйки пансиона? Впрочем, Ивану Николаевичу Покровскому таких вопросов не задавали: с ним и так всё было ясно. Покровский, низенький, белобрысый, до идиотизма чопорный молодой человек с нелепым родимым пятном на виске, был сыном нижегородского попа, сам учился в семинарии, но, оказавшись в Париже после неясных мытарств в колчаковской Сибири и Харбине, пошёл по стезе далеко не духовной. Покровский был «стрелок» — так в русском Париже называли людей, пользующихся доверием множества эмигрантских организаций помощи русским беженцам: в какие-то он заглядывал лично, в другие заводил случайных знакомцев: опустившихся, потерявших человеческий облик эмигрантов, которых он искал по дешёвым русским кабакам. После того, как помощник Покровского выходил из дверей очередного общества с двадцатью или пятидесятью франками, тот вёл его обратно в кабак, где спаивал бедолагу и присваивал деньги себе. Своего рода занятий Покровский не только не стыдился, но, кажется, воспринимал его как некий род искусства. В последнее время Покровский занимался обманом русских шофферов такси, которым за пятьдесят или сто франков предлагал место у некого богатого американца (роль которого играл один его знакомый, говорящий по-английски). В конце концов Покровского разоблачили, и в «Возрожденiи» появилась большая статья о нём, чем сам Иван Николаевич был горд, как попавший под лошадь чеховский герой.



Марк Феоктистович Иванчук был личностью печальной и жалкой. Лет ему было около семидесяти, но своей сгорбленной, постоянно укутанной в какие-то телогрейки и рукавицы фигурой, крючковатыми, плохо слушающимися пальцами и веснушками покрытой лысиной он походил на столетнего старца. В Киеве он был консерваторским пианистом, в Париже — никем. Жил он на деньги, которые присылал его сын, вместе с ним вырвавшийся из России и сейчас работавший где-то во французских колониях. Марку Феоктистовичу, безобидному, слегка помешанному старичку, ничего не нравилось: освещение было слишком тусклым, отопление — слабым, еда — безвкусной, уборная — грязной. Когда ему в очередной раз не нравился, скажем, шум одного из соседей, он деликатно стучался в дверь и, шамкая беззубым ртом, высказывал свою единственную, беспомощную угрозу: «Имейте в виду, если вы продолжите это делать, я буду вынужден занести вас в мой блокнотик». Если же шум не прекращался, за вечерним табльдотом Марк Феоктистович показывал свой блокнотик — толстую, истрёпанную книжицу в кожаном переплёте — и многозначительно заявлял: «Имейте в виду, милостивый государь, вы уже туда записаны, пока что — карандашом. У меня наготове ластик, но наготове и перо» — и Бог знает, что там было в этом его блокнотике, сколько имён тех людей, которые на протяжении десятилетий оскорбляли и обижали его, и были ли в блокнотик внесены имена тех чекистов, что в течение двух недель мучили его в одесской чрезвычайке, выбили зубы и переломали пальцы, лишив тем самым возможности когда-либо ещё сесть за клавиши. Время от времени к Марку Феоктистовичу заглядывала маленькая, сухонькая супружеская чета, и они втроём сидели в комнате Иванчука, пили чай, сухо, кашляюще смеялись и делились какими-то давно отжитыми новостями и рассказами, будто восстанавливая вокруг себя восьмидесятые годы.

Четвёртой жительницей пансиона была молодая полька Беата Червинская. Комнату номер три она заняла всего пару месяцев назад, а сейчас, вот в этот самый момент, она спит.

9:55 09.10.1926
Франция, Париж,
рю де ль-Авр, 21
пансион «Отель Авр»


А вот уже и не спит, а понемногу просыпается, разбуженная шагами, голосами из-за стены, и всем прочим, чем наполнено обычное субботнее утро: прошаркали по коридору мелкие, торопливые шажки Иванчука, своим скрипучим голосом старичок поприветствовал Покровского, уже завтракающего в столовой. Шумно захлёбываясь, прокатился смыв в уборной, загудел водопроводный кран, хлынула вода, и через минуту раздался самый мерзкий из утренних звуков: Юлия Юрьевна сосредоточенно, напряжённо и бесконечно долго полоскала горло. Наконец, дверь уборной хлопнула, шаги хозяйки грузно прошлёпали мимо комнаты Беаты. Через высокое, узкое окно лучился яркий свет, косо падая на платяной шкаф, и мельчайшие, отчётливо различимые пылинки медленно кружились в воздухе, бесследно исчезая за тонким скосом световой полосы.

В столовой завязался невнятный, глухой разговор жильцов: прорезался громкий, напористый голос Покровского, сквозь полусон донеслись слова «Шульгин» и «Киев», и Иванчук что-то раздражённо ответил. Фоном звякали столовые приборы, тихим пчелиным жужжанием ворчал радиоприёмник. Пока постояльцы завтракали, Юлия Юрьевна ходила туда-сюда, то хлопала своей дверью, то удалялась на кухню. Покровский, закончив завтракать, шаркнул отодвигаемым стулом и торопливо, чуть не вприпрыжку, проследовал по коридору к входной двери, а хозяйка с гулким стуком вытащила из кладовой что-то тяжёлое и поволокла по полу.

— Юлия Юрьевна, а как же femme de ménage*? — глухо донёсся голос Покровского.
— Новый жилец сегодня придёт смотреть комнату, а у нас такая пыль, — ответила хозяйка.

Покровский попрощался с хозяйкой и хлопнул входной дверью, потом через истончающийся, уже не сплошной сон нарастающе, гулко прогрохотал поезд метро, а ещё через какое-то неясное в полудрёме время до Беаты донёсся ужасающий, душераздирающий рёв, будто за стеной взвыли разом десять тысяч демонов ада. Это Юлия Юрьевна включила американский пылесос. Теперь оставаться в кровати было решительно невозможно.

А Виктор Алексеевич Коробецкий в это самое время в толпе пассажиров сошёл по звонким, до блеска отполированным ступенькам поднятой на столбах на уровень третьего этажа станции метро и оглянулся по сторонам, отыскивая нужную ему улицу. Было холодно и солнечно: сильный ветер рвал полосатый маркиз угловой табачной лавки; зеркально, свежо блестели умытые ночным дождём улицы.

Нужный адрес нашёлся почти сразу: от метро до маленькой неприметной двери в кремовом фасаде было не более минуты пешком. Коробецкий прошёл мимо пустующего стола консьержа, понял шляпу, приветствуя выходящего из лифта корявенького молодого человека русской наружности, поднялся на дрожащем, лязгающем лифте на шестой этаж и остановился у двери, из-за которой доносилось монотонное, напряжённое гуденье пылесоса.

После звонка шум прекратился, к двери проследовали шаги и послышался тяжёлый, раздражённый женский голос:
— Вы опять что-то забыли, Иван Николаевич, а новые ключи сделать так и не удосужились, — и тут же тон Юлии Юрьевны изменился, как только она открыла дверь. — Ах, это вы! Виктор Андреевич, кажется? Вы мне телефонировали вчера. Да-да, комната за 375 франков в месяц свободна, конечно, проходите, я вам её покажу, — и хозяйка повела Коробецкого по коридору смотреть чистенькую, светлую комнату.
* приходящая домработница.

Вообще извиняюсь за многословие. Это, насколько я понимаю, второй по длине мой пост (первый был давным-давно в Шанхае, и там тоже было около 16 тысяч знаков). Вообще, писал бы ещё и ещё, но подходит условленный срок поста, да и совесть какую-никакую надо иметь.

Ну, пока, стало быть, можно познакомиться.