Просмотр сообщения в игре «Жизнь и смерть Ильи Авдиевича Соколова (1863-1926)»

31.07.1926, 21:03
Париж, 16-й округ,
рю Себастьян Мерьсе, 32


— Анна, ты всё-таки свинья, — хмуро, сквозь зубы процедил капитан Синицкий. Анна, молодая, полноватая женщина лет двадцати пяти, с одутловатым лицом, устало фыркнула и окинула мутным взглядом стол: кубатая бутыль с остатками жёлтой зубровки, пепельница, открытая банка маслянистых сардин, блюдце с тонко нарезанной колбасой и ветчиной, которое незаметно переставил поближе к себе Лемке и брал один кусок за другим, когда никто не видел. Анна раздражённо потянулась через стол и отставила блюдце от Лемке, но Лемке уже по пути успел выхватить ещё кусок.

После слов Синицкого за столом повисло молчание, которое поспешил разрядить Скалон, обратившийся к Лемке:
— А что вот вы, Карл Фёдорович, думаете по поводу Пуанкарэ? Я вот, знаете, со своей чехословацкой, славянской, так сказать, платформы всё-таки считаю, Эррио нужно было дать ещё шанс…
Лемке, жуя колбасу, невнятно продекламировал:
— Вам скажу без лести главные слова: фунт на бирже двести, доллар — сорок два, — и захихикал, давясь.
— Карл Фёдорович, вы просто… — пьяно сказал Скалон и сделал неопределённый пасс рукой.

— Свинья ты, Анька, свинья, — вдруг повторил капитан Синицкий, до того неподвижно смотревший перед собой.
— Слушай, Синицкий, — поднялся вдруг с дивана Алексей Гневич, до того молчавший. Сидевшая рядом Катя Гневич молча смотрела перед собой, не выпуская из губ тонкой сигареты.
— Да? Что ты мне хочешь сказать, Лёшенька? — с ласковой угрозой произнёс Синицкий, тоже поднимаясь и снимая с тонкого, кривого носа пенсне, который носил, как старый дроздовец. — Ну скажи, скажи? Может, на дуэль пойдём? А то давай.

Гневич молча снял и повесил на спинку стула пиджак.

— Может, ты не расслышал, что я сказал по поводу своей жены? Своей, позволю напомнить! Я повторю: Анна — свинья. Свинья! — визгливо крикнул он.
— Ну, Лев Владимирович, ну… — беспомощно запричитал Скалон. Лемке потянулся к бутылке и быстро налил рюмку себе и сидящему рядом Скалону. Они вороватым движением чокнулись и выпили.
— Я сейчас тебе устрою дуэль, гад! — зарычал Гневич и, потянувшись через стол, схватил Синицкого за ворот. Тот вцепился в Гневича, и оба они, сдирая со стола скатерть, повалились на пол. Лемке философски прокомментировал: «Ожесточённые бои» — и нагнулся, ловко подцепив вилкой с пола кусок колбасы как раз перед тем, как её подмяли под собой борющиеся: глухо хрустнуло уцелевшее при падении блюдце.

— Я не могу так больше! — пронзительно, надрывно закричала вдруг Анна. — Не могу я так больше! Не могу! Не могу я так больше! Не могу я так больше! — и метнулась к себе в комнату, хлопнув дверью.

---

А Барташов и Коробецкий в это самое время вышли из громыхающего вагона метро на станции Жавель. В Париже они были уже второй день, и город встречал их хмуро. Париж вообще стал неприветливым: ушёл в прошлое тот весёлый, довольный жизнью город, где фланировали завсегдатаи бульваров, высматривая под стеклянными сводами аркад принарядившихся в выходной день служанок и белошвеек, где сытые рантье вкладывали деньги в акции русских железных дорог, а дочери их беззаботно гуляли с белыми зонтиками вместо крыльев за спиной, где по улицам ездили ландо с амортизированными подвесками, а в кабаках лили воду через кусочек сахара в бокал с абсентом, где расцветали искусства и устраивались выставки достижений цивилизации.

Нет, из войны и эпидемий Париж вышел другим — ожесточившимся, порастерявшим буржуазное добродушие: выстраданная победа не принесла благополучия, и франк терял в цене день за днём, и чехардой менялись правительства, и официантам приходилось учить английские слова, гоняясь за чаевыми сорящих долларами американских туристов, и гремел дикий, негритянский джасс из окон дансингов, и за рулём ожидающих у входа стареньких, ещё на Марне побитых «Ситроенов» сидели усатые русские шофёры.

Даже погода встретила Барташова и Коробецкого невесело: после яркого, сквозящего солнцем, густо пахнущего травами и морем юга, тут было холодно, облачно, ветрено, и сыростью и какой-то больничной дрянью пахло в коридоре дешёвой гостиницы, в которой путешественники поселились.

А поселились-то вдвоём: Шнейдера с ними не было с самого Лиона. Ночью он сошёл с поезда, оставив записку следующего содержания:
Взялъ изъ мѣшка пачку 1000 франковъ. Можете считать это распиской: если вы дѣйствительно окажетесь честными людьми и не раздербаните всѣ деньги на себя, въ чёмъ я сильно сомнѣваюсь, обращайтесь по адресу, и я всё отдамъ (далее следовал адрес в Цюрихе)

Первый день в Париже успехов не принёс. Пытались найти Шипова по адресу, оставленному Коробецкому, — нашли дом на улице Пасси в шестнадцатом арондисмане, нашли и квартиру, которую мсье Шипофф снимал, но вот самого его дома не было: как пояснил консьерж, постоялец уехал по делам в Страсбург и вернётся не раньше следующей недели.

На следующий день, как и планировали, направились по адресу из записной книжки Ильи Авдиевича, искать Анну. В фигурно украшенном доме на рю Лагранж у пляс Мобер оказался дорогой русский пансион, но мадам Анна Синицкая с мужем, как пояснила хозяйка, здесь не живут уже месяц: выяснилось, что они переехали в пятнадцатый арондисман, в рабочие кварталы у завода «Ситроен». Адрес они оставили, и по нему-то путешественники и направились. Дело уже близилось к вечеру, но тем больше было шансов найти дочь Ильи Авдиевича дома.

---

— Я надеюсь, хозяева не будут возражать, если я воспользуюсь гостеприимством, — в пустоту сказал Скалон и, скинув пиджак, уселся на крашеные доски пола, подобрал пустую бутылку и, запрокинув голову, принялся трясти её над раскрытым ртом, собирая последние капли. Гневич и Синицкий вяло мутозили друг друга на полу среди разбитых чашек. За столом остались только Лемке и Катя. Лемке нетвёрдо упёрся локтём в столешницу и обратился к Кате:
— Мадам Гневич, а что вы тут так сидите?
— Я? — с отсутствующим видом переспросила Катя. — Я ничего. Я воздушное явление. Меня вообще здесь нет.
— О-о, это… философия, — заметил Лемке.
— Кстати, а можно включить радио? — поинтересовался Скалон.
Катя загасила окурок о столешницу, потянулась к пиджаку мужа и, порывшись в карманах, вытащила маленький револьвер.
— У вас практический ум, мадам, — прокомментировал Лемке. Гневич и Синицкий, устав от своей пьяной возни, лежали на полу. Катя поднялась с продавленного дивана и направилась к двери, за которой скрылась Анна.
— Правильно, Катюша! — заорал Синицкий, поднимая лысую, блестящую голову. — Шлёпни эту дрянь, а я Лёшку шлёпну, и выходи за меня замуж!
Гневич поднялся на колени, переполз поближе к Синицкому, с усилием поднял кулак, чтобы дать ему по морде, но Синицкий гадливо отвернулся, и кулак Гневича слабо опустился в пол. Катя тем временем открыла дверь, направила револьвер внутрь комнаты и нажала на спусковой крючок. Револьвер сухо щёлкнул. Гневич расхохотался и брякнулся на пол подле Синицкого.
— Никуда не годится такое убийство, — покачал головой Лемке.
— А больше не осталось? — подал голос Скалон, переползая по полу к замеченной в углу бутылке, давно и безнадёжно уже пустой.
— Нет, поручик, больше не осталось, — сказал Лемке. — Пойдёмте, что ли, в лавку, купим ещё пузырь.
— Завтра… на дуэль! — прохрипел Синицкий, обращаясь к корчащемуся в хохоте Гневичу.
— На… на эспадронах! — сквозь смех выдавил тот.
— Мы дверь закрывать не будем, — сказал Лемке, поднимая за плечо вялого Скалона. Катя беспомощно вертела в руках револьвер, пытаясь понять, почему он не выстрелил. Дверь перед ней тихо затворилась.

--

Барташов и Коробецкий поднялись в веренице пассажиров по громыхающей железной лестнице из колодца открытой, утопленной между бетонными стенами станции метро и вышли на набережную.

Хмурый холодный ветер гнал серые волны по Сене, перечерченной далёкими линиями фонарей на мостах, железно зашумел поезд метро в бетонном ущелье. Вдалеке под серовато-бурым небом высились трубы завода «Ситроен» — индустриальный контрапункт символу Парижа, мигающему рубиновыми огоньками за спиной, и зеленовато-смутно текла неоновая реклама по ту сторону реки. Газетчик у входа гортанно предлагал свой товар, чуть поодаль матово поблёскивали два таксомотора, ожидающие седоков.

Путешественникам, впрочем, такси не требовалось: тут было недалеко: Анна Ильинична жила на рю Себастьян Мерьсе. Туда и направились. Проходя по узким деревянным мосткам мимо безмолвной, щитами загороженной стройки какой-то церкви, посторонились, пропуская идущую навстречу пожилую интеллигентную пару с перевязанным рыжим котом на руках, и те поблагодарили их русским «спасибо». Здесь вообще жило много соотечественников, поэтому путешественники совсем не удивились, свернув за угол и завидев ярко освещённый кабак с французской вывеской, но названиями русских продуктов на грифельной доске за стеклом. Удивились другому, когда дверь кабака хлопнула и, шелестнув наборным бамбуковым занавесом, на тротуар вывалился старый знакомый Барташова — виданный в Марселе поручик Василий Скалон.

Скалон был всё в том же спортивном пиджаке с уже не очень белыми брюками и набекрень сидящим канотье, в руках держал бутыль рябиновки и половину колбасы и был очевидно пьян.
— Карлуша! — дурным голосом крикнул он, оглядываясь. — Карлуша, ты где?

Не намеренные возобновлять знакомство Барташов с Коробецким прошли мимо и остановились перед четырёхэтажным кирпичным домом с подворотней, в которой ютился зажатый между стенами платан, ржавой пожарной лестницей сбоку и общественным туалетом напротив. На бордюре у туалета сидел, потерянно уставившись себе под ноги, рыжий долговязый человек средних лет в клетчатом дорожном костюме. Сверились с бумажкой, взглянули на номер в жестяном ромбе на стене: всё верно, тридцать второй дом. Уже подошли к глухой чёрной входной двери, как из-за спины раздался всё тот же голос:
— Ах вот ты где, моя радость! Ну вставай, пошли, — и Скалон, подхвативший Лемке под плечо, с колбасой в одном кармане пиджака и водкой в другом, также направился к двери. — Пошли, Карлуша, — говорил он рыжему немцу, — пошли, пока там Анну Ильиничну совсем не убили.