Просмотр сообщения в игре «Жизнь и смерть Ильи Авдиевича Соколова (1863-1926)»

30.04.1926, Страстная пятница, 17:36
Берлин, Вильмерсдорф,
Паризерштрассе 56


Вот уж две недели как не было вестей от Власа Ильича. После того вечера Влас Ильич пропал, испарился, ничем о себе не напоминая. Дьявол его знает, где он пропадал, какие новые забавы себе находил. Так или иначе, надежды на то, что он всё-таки пристроит Веру, например, на киностудию в Бабельсберг (где, он хвастался, у него были большие связи), неуклонно таяли.

Ангажемента так и не было, и мать всё строже начинала поглядывать на Веру, проводящую дни в безделье. Пришлось найти работу по объявлению: перепечатывать на дому рукопись некого зубного доктора Доброго, который жил в Шпандау. Приходилось вставать рано утром, ехать на трамвае до станции городской железной дороги, а потом в пустом по утреннему времени поезде в пригород, чтобы к девяти принести доктору Доброму десяток-другой машинописных листов и тут же уехать с исписанной красными чернилами тетрадкой.



Доктор Добрый писал мемуары, из которых Вера выяснила, что его коммерчески удачная фамилия — настоящая, а сам он до революции жил в Петербурге, буквально в паре улиц от Веры. Непонятно, что в рукописи доктора Доброго навевало большую тоску: его изувеченный профессией почерк или убитый скупостью и сухостью изложения рассказ. Воспоминания доктора были подобны реестру прихода и расхода жизни: они были пересыпаны датами, именами давно умерших людей, бесконечными перечислениями исчезнувших учреждений. Они напоминали конфетную коробку, заполненную одними обёртками; ни капли жизни не чувствовалось в этих обезличенных приват-доцентах Лаврах Исаевичах и Максимах Петровичах, с которыми доктор вёл свою бесконечную войну, и только редко-редко проглядывало что-то живое со страниц, как, например, тогда, когда Вера прочла имя преподавателя гимнастики из Петришуле, который, оказывается, был многолетним клиентом доктора Доброго.

Почерк доктора был так плох, что Вере приходилось додумывать непонятные слова, а то, увлекаясь, и целые предложения. Доктор платил по печатным страницам, и потому можно было вставить между слов прилагательное-другое, разнообразив текст и выгадав несколько сантиметров на строке. А если делать ещё и отступы пошире, то десять страниц могли превратиться и в одиннадцать, а это значило — на целую марку больше. Доктор не возражал: ему хотелось, чтобы его труд занимал больше листов, и он исправно платил Вере условленную таксу.

С деньгами в кошельке Вера возвращалась на поезде в Берлин и шла на Курфюрстендамм за покупками. В книжных магазинах «Москва» и “Logos” продавались «Современныя записки», сочинения Ильина и Сирина, а также гости из России с обрезанными ерами — Серафимович, Эренбург, и, совсем уж сиротливый бумажный беженец, — никому на родине не нужный трёхлетней давности литературный альманах «Голос Минувшего».



В гастрономическом магазине «АГА» (многие думали, что это сокращение, а это была фамилия хозяина) продавали русскую сметану, икру, балык и чай «Кузьми-тее»*



В стыдливо прячущемся за немецкое название магазине фирмы “Leiser” продавали обувь, в не стесняющемся кириллицы магазине А. Ланда — парижские бюстгальтеры, а некто И. А. Шавецъ, совсем уж не скрываясь, разудало торговал аж харьковскими мехами. Где под Харьковом добывают меха, не знал, должно быть, и сам И. А. Шавецъ, но покупатели «не из местных», вероятно, вовсе полагали, что Харьков — это фамилия белогвардейского генерала.



Да, а ведь число «не местных» здесь, в Шарлоттенбурге, в Вильмерсдорфе, всё росло, а русский Берлин таял месяц за месяцем. Ещё рассказывали шутку про немца, который как-то по глупости забрёл на Ку-дамм, побродил по русским магазинам и ресторанам, да и повесился… от тоски по родине, но давно уж не было в Берлине той фантастической, безумной атмосферы «мачехи городов русских», кем Берлин был года три назад, когда каждый десятый житель города был беженцем из России. Сейчас всё поменялось: марка была крепка, Германия потихоньку набирала сброшенный за время военной диеты жирок, и жить в Берлине становилось многим не по карману. Разбредались, разъезжались: кто в Париж, кто в Прагу, а кто — и в Совдепию. Вот и старая, ещё по Петербургу, подруга Зоя Терещенко оформила наконец визу и, не дожидаясь Пасхи, уехала сегодня в Париж; Вера ходила её провожать на вокзал. С вокзала Вера зашла в русскую гастрономию за куличами и пасхой к предстоящему празднику, но, как выяснилось, покупала зря: угощения домой уже принёс Яков Спиридонович.

Яков Спиридонович Ляпшин был частым гостем в доме Балицких и другом Вериной матери. Он работал приказчиком в ювелирном магазине, но вместо золота и бриллиантов пока приносил матери калачи и конфеты. Мама не возражала: в конце концов, она была немолодая и не очень богатая женщина, и её, видимо, устраивал и голубиный нрав Якова Спиридоновича, и его подслеповатость, и выдающийся под жилетом живот, и какой-никакой заработок. Рада она была и куличам. Тут выяснилось, что Вера тоже принесла куличи. Поохали да решили съесть Верины сейчас, чтобы не засохли. «Генеральная репетиция!», — игриво объявил Ляпшин, ставя самовар.

За чаем речь зашла о Пасхе, и Яков Спиридонович с мамой поставили Веру в известность, что они в праздничный день едут в Груневальд кататься по озеру на лодке. Пригласили с собой Веру и — больше из вежливости — вышедшую к чаю из своей комнаты Oma, которая православную Пасху-то и не праздновала никогда. Oma ехать отказалась, заявив по-немецки: «В газетах пишут, что в Груневальде убийство за убийством. Езжайте, если хотите, а мне дорога моя молодая жизнь». Ляпшин по-немецки понимал неважно, и обеспокоенно переспросил у мамы, что там насчёт убийств. Мама успокаивающе положила ему на запястье руку. «Смейтесь, смейтесь, — сказала Oma, хотя никто и не думал смеяться. — Я посмотрю, как вы запоёте, когда вас перевернут вместе с вашей лодкой», — и ушла к себе в комнату, забрав чашку чаю и кусок кулича.

Вообще мир Oma был жуток: квартира была единственным надёжным уголком в её вселенной, а всё остальное пространство заполняли бесчисленные опасности: убийцы, насильники, грабители, большевики, бешеные автомобили, бешеные собаки, аварии на подземной железной дороге, обваливающиеся строительные леса, солнечные удары, гололёд, грипп и туберкулёз в открытой форме. Казалось, газеты она читает только затем, чтобы открыть для себя какой-то новый, неизученный вид опасности, вроде падения аэроплана, и занести его в свой гомеровский список. Переживать за дочь и внучку она начинала в тот момент, когда за ними закрывалась дверь, и было неприятно оставаться с ней в квартире, когда мама надолго куда-то уходила. Oma не могла найти себе места, бродила от окна к окну, комкала в руках платок, всё порывалась звонить кому-то, но не звонила, а когда мама, весёлая, наконец возвращалась, Oma с мрачнейшим видом показывала ей часы и гневно и оскорблённо говорила: «Неслыханно. Непостижимо», и так портила ей настроение.

На улице прогремел трамвай, просигналила машина. Яков Спиридонович заговорил о другом, чужом празднике: первом мая. «Главное, чтобы не было никаких беспорядков, — кротко заметил он. — Потому что беспорядки — это… это хуже всего». Мама согласно кивнула, поднесла к губам чашку. Яков Спиридонович вздохнул. С улицы донёсся ещё один гудок автомобиля, в этот раз прерывистый и настойчивый. «Кто это там так разгуделся, паровоз такой? — сказал Ляпшин. — Верочка, вы посмотрите?»

Сидевшая ближе к окну Вера выглянула вниз: у панели была запаркована неизвестная Вере чёрная машина, а рядом с ней, одетый в осеннее пальто, с наглухо замотанной шарфом шеей, в шляпе борсалино, стоял не кто иной, как старый знакомый Веры: Влас Ильич. Влас Ильич смотрел прямо на Веру и развязно махнул ей рукой: давай, мол, спускайся.

Всё-таки запомнил адрес!
* Удивительная штука! Я и не знал, а Kusmi-Tea, оказывается, до сих пор существует и даже пользуется определённой популярностью: ссылка

Названия у них какие-то под хохлому только, но баночки красивые.