— Я должна тебя помнить? — Валерия перевела взгляд на рабыню. Потому ли, что дочь послушно кивнула в ответ отцу, а может потому, что сама запомнила ту совсем юной, рабыня вдруг решила, будто и её нужно помнить. — Но я слышала имя. Мама, кажется, иногда говорила о тебе. Она обычно смеялась при этом. Я всегда думала, ты смешная, но ты нет.
Нет, совсем не смешная и улыбается неприятно. Но в этом, видимо, и был смысл. Только Валерия и так поняла, что за дверью опасно. Что опасно на Лимесе, и рабы здесь опасны. И даже с таким телохранителем ей находиться должно быть опасно, потому что телохранитель считает, будто её помнят. Будто она, вот смех-то, любовница. И считает, что должна заявить об этом, словно они обе участвуют в каком-то состязании. Но в каком? О чём она думает? Почему она вообще говорит, почему открывает рот, шевелит им? Издаёт звуки. Кто ей разрешил?
— Я вижу, отец тебя совсем избаловал, так что ты, конечно, можешь считать себя кем хочешь. Меня он тоже баловал всегда, вот только мне полагается, я была и останусь его дочерью, а тебе придётся проснуться. Вернуться к реальности, в которой отец занят покушениями, допросами да тем, что травит предателей собаками, а тебя держит рядом лишь оттого, что кто-то должен раздвигать для него ноги. Но попробуй не сделать этого раз или два, «любовница», и посмотрим, чьей стриженой башкой будут лакомиться собаки на следующей неделе, — она улыбнулась Тамар нежно и очень тепло, как, может быть, улыбалась только маме в самые интимные, доверительные моменты. В отличие от несдержанной аланки, дочь Константинополя умела притворяться и играть со своими эмоциями куда искуснее. Тем более теперь, вопреки обстоятельствам, в совершенной защищённости, когда ничто в мире не могло заставить её обнажить эмоций настоящих. Тем странней выглядело, как эти эмоции расходятся со словами. — А забудешь назвать меня госпожой ещё раз, до недели дело и не дойдёт. А теперь веди. Молча.
Всё так. Избаловал. А может, просто не до того ему здесь, чтобы с ней возиться и приучать к кнуту. И без неё проблем по горло. Вот и навыдумывала себе. Дома мать всегда была той, кто держала управление и семейными делами, и рабами в своих руках. Крепких, несмотря на их шёлковую изящность. Шёлк, однако, известен своей прочностью. А рабам всегда было известно, кто они, что и когда должны или не должны делать. Здесь же... Но Валерия не удивлялась: отец вот так доверяет людям, позволяет им слишком многое, а потом одумается — и давай на кострах жечь. А окружающие действительно не понимают. Всё же было хорошо. Как так?
Валерия всё ещё крутила в голове подслушанный ею разговор Архипа и второго, принесшего незадачливому центенарию слово Митры. Она беспокоилась оттого, что отец не принял её предупреждение близко к сердцу и как следует не допросил Архипа на эту тему.
И правда — бардак. Ух, посмотрела бы на это мама. Тоже спросила бы: как так-то? Валерия многому у неё научилась. Даже сейчас, пока говорила, чувствовала, что произносит её слова. И тоже задавалась этим вопросом.
Серьёзно одичал? Расслабился? А может, забыл? Столько лет служит эфемерному Риму и забыл, где он, этот Рим, и что Рим — это мы, а не они. Дом и семья, а не варварки-любовницы.
Валерия недовольно цыкнула. Стоило сбежать из дома — и теперь она всё больше начинает говорить и мыслить, как мать. Раньше она этого за собой не замечала.