Рябящая огненная тьма по краям глаз и нестерпимая, необычно острая жажда, — все первые знаки приближения солнечного удара уже чувствовал Трапезников. После очередного аута он взял с подноса подошедшего боя стакан с холодным мятным чаем и упоительно шелестящим ледяным крошевом, выпил залпом, захрустел льдом на зубах — но напиток будто провалился без следа, совсем не ослабив жажду, зато теперь вместе с противным мятным привкусом неотвратимо подступала тошнота. Было ясно — ещё минута, две на этой жаре, и он зайдёт за ту черту, когда продолжать игру будет физически невозможно, а останется только упасть на плетёный стул за сервированным уже столиком в тени у каменной ограды, в смертельной, жуткой слабости, с застилающей глаза тёмно-янтарной рябящей пеленой, с катящейся по телу холодной испариной. Но пока звенящие от напряжения ноги ещё держали, и в плавящемся масляном мареве плясало в щиплющих от пота глазах всё то же: коралловый корт, сетка, лениво надувающаяся под жареным ветерком, белая фигурка за ней.
Но и Вышнеградский уже был на пределе: игра, и без того в последнем сете шедшая деревянно, глупо, сейчас превратилась уже в пародию на самое себя, в лотерею ошибок, которые стыдно было допускать и начинающему, — Вышнеградский отбивал, как топором рубил, раз за разом подавал в сетку, один раз, бросившись за мячом, упал на колено, выронив ракетку — и тут Трапезников, сжимая скользкую от пота, горячую кожаную оплётку ракетки в руке, уже сам понимал, что теперь достаточно только не упасть с солнечным ударом — и матч его.
Но когда Чжуань шифу после очередной подачи Вышнеградского в сетку гортанно выкрикнул «Гейм! Сет! Матч», Трапезников и сам за кипучим вращением в голове, за шумящими приливами крови к глазам не понял, что матч выигран, — и машинально протянул руку за мячом, чтобы сервировать, и бой, на протяжении матча исправно собиравший мячи, даже подбежал с коробкой, и наконец до Трапезникова дошло, только когда с другого конца корта захрипел Вышнеградский, согнувшийся, опирающийся руками о колени:
— Поздра… поздравляю, Виктор… Константинович… — Вышнеградский измождённо махнул рукой, — мол, всё, конец, — не переставая тяжело и часто, как собака, дышать.
Ноги были как две пылающие палки, в ушах всё звенел пустотелый, чистый звук отбитого мяча, но всё это было уже неважно, потому что сейчас наступал тот момент матча, ради которого он и игрался на жаре — момент, когда можно стянуть с себя противно липнущие к телу белые фланелевые штаны и рубашку, встать под упоительно холодный душ в белой кафельной раздевалке, смыть с себя липкую плёнку солёного пота, — и выйти из-под него уже будто переродившимся: с приятно мокрыми волосами, в новой сухой и прохладной одежде, заботливо принесённой тем же боем, с жгучим алым отпечатком на лице, с чугунной, невыносимо приятной усталостью во всём теле, многократно усилившейся, когда наконец Трапезников сел в плетёное кресло в тени — и только вытянул ноги, как приливом от них к голове пошло чистое, не дающее думать блаженство, гудящее, как бесконечно долгий отзвук гонга.
Вышнеградский, тоже с мокро блестящими после душа волосами, сидел в соседнем кресле и, понятно, испытывал то же. Потому и разговор в первые полчаса после матча был бессмысленный, отрывочный — Вышнеградский сообщил о том, что Трапезников почти догнал его в серии (десять на девять побед), похвалил его драйв и сервис — хотя какой, к чёрту, там сервис: последние два сета оба лупили в белый свет, как в копеечку, поблагодарил за судейство подошедшего к столику Чжуань шифу (тот с достоинством поклонился), в очередной раз сообщил Трапезникову, что на такой жаре играть опасно — недалеко до апоплексии, — и, конечно, подозвав боя, потребовал виски.
Можно было бы сказать, что виски с содовой после матча было таким же шанхайлэндерским ритуалом, как всё остальное здесь, но это было бы неправдой: виски с содовой шанхайлэндеры, да и другие иностранцы, жившие в Китае, пили по любому случаю, начиная с полудня, с
тиффина, как здесь называли ланч, и заканчивая поздней ночью — вёдрами глушили ещё в Пекине, где Трапезников ранее служил, так же пили и в Тяньцзине, и в Циндао, и в Гонконге, и, следуя примеру англичан, конечно, пили именно виски: разве что с началом войны в русских учреждениях шотландское виски было вытеснено американским бурбоном.
— Jimmy! — Вышнеградский щёлкнул пальцами, подзывая боя — подростка в долгополой китайской юбке и рубашке на завязках, с гладко выбритой макушкой и тонкой чёрной косичкой на затылке. — Catchee us whiskey-soda and some chow-chow. Some xiaocai, — добавил он «закуски» по-китайски. Остальная фраза была произнесена на пиджин-инглише — исковерканном до неузнаваемости английском, на котором местные общались с шанхайлэндерами.
— Can do, mistel, — поклонился бой. — What fashion xiaocai?
— No savvy what fashion, — поморщился Вышнеградский. — What fashion you hab got?
— A-Niu shop this road side today time hab got walkee fishee, also blong Taihu… clabbee, — бой задумался над последним словом, вспоминая.
— Maskee fishee, crab number one, — кивнул Вышнеградский. — Chop-chop!
Перевод с пиджин-инглиша:
— Принеси нам виски-соду и что-нибудь поесть. Какую-нибудь закуску.
— Будет исполнено, мистер. Какую закуску?
— Не знаю, какую. А какая есть?
— В лавке/едальне А-Ню на этой улице сегодня есть свежая рыба, а также крабы из [озера] Тайху.
— К чёрту рыбу, крабы подойдут. Живей!
18:30На Шанхай уже томно спускались парные субтропические сумерки, а Вышнеградский с Трапезниковым всё сидели во дворике у прибранного уже корта за столиком с ребристым сифоном содовой, полупустой уже бутылкой американского бурбона и парой круглых коробов с ребристым, выложенным бумагой дном, на котором, поджав лапки, лежали абрикосовые варёные на пару крабы.
Первоначальное блаженное изнеможение уже отступало, сознание прояснялось, в голове тихо звенело от выпитого: в такой-то обстановке в Шанхае обычно о важных делах и разговаривали. Можно сколько угодно быть белым человеком, сколько угодно презирать китайцев — грязных, шумных, высокомерных, — но Китай тебя прогибает под себя и заставляет вести себя, как местные: вот и шанхайлэндеры давно приняли как должное, что важные вопросы обсуждаются за едой, после долгого, неторопливого и церемонного разговора о всяких мелочах — о жаре и влажности, о нерасторопности местных слуг, о перспективе строительства Сеттльментом нового стального моста через Сучжоу-крик взамен существующего деревянного, о ценах на недвижимость в Концессии и планах французских властей по обустройству этого района на парижский лад — с платанами и улицами, сходящихся лучами к одной площади, о конкуренции традиционного индийского опиума с местным китайским, который в последние годы начали растить в Юньнани и Сычуани (если там растёт хороший чай, почему бы не расти опиуму), и только с этой темы перешли на ту, что была по-настоящему важна и к которой переходить Вышнеградскому отчаянно не хотелось — на войну, на прибытие в Шанхай разбитых в Цусиме кораблей.
— С этими нашими доморощенными ушаковыми одна головная боль, — с хрустом отламывая крабу ножку, сказал Вышнеградский. — Ладно, вас разбили, это я могу понять. Ладно, вы решили не погибать геройски, а сдаться на милость англичанам* — это тоже ради бога. Но какого ж вы дьявола, уже сдавшись, даже за своими матросами уследить не можете? Я только сегодня узнал, представьте себе: помните этих, со «Свири», которых мы к Шэню определили?
Да уж, конечно, Трапезников помнил: такую нелепую беготню по инстанциям нескоро забудешь. На буксирном пароходе «Свирь», одном из трёх кораблей, сбежавших из цусимской мясорубки в Шанхай, была не только команда, но и сборная солянка офицеров и нижних чинов с других, погибших кораблей — подбирали в море, чуть ли не две сотни выловили. Долгое время небольшая «Свирь» всех их вмещать не могла, и Трапезников ездил в католический район Цзыкавэй договариваться с образованным в прошлом году Шанхайским обществом Красного креста, чтобы разместили интернированных у себя. Всем там заведовал китаец Шэнь Дунхэ, — миллионщик-чаеторговец, бывший министр цинского двора и вместе с тем — бегло говорящий по-английски выпускник Кэмбриджа. Принять интернированных он был не против, но ситуация осложнялась тем, что в хаосе, вызванном прибытием кораблей, никто не озаботился подписать официальные бумаги, удостоверяющие интернирование, а без них Шэнь принимать моряков отказывался. Пришлось ехать к даотаю, китайскому губернатору, тащить с собой командира «Свири» прапорщика Розенфельда, который выглядел как контуженный и, кажется, вовсе не понимал, где находится и что происходит. Вообще-то и Трапезникову было нелегко понять, что он тут делает, занимаясь работой, которой по всем правилам должны заниматься консульские — но у консульских было своих дел невпроворот, а размещать интернированных у Шэня поручили ему, вот и приходилось делать за дипломатов их работу. Но вот подписали, пароход официально сдали, Трапезников отвёз Розенфельда обратно к пристани, вернулся в банк и уже собирался ехать домой, как тут из канцелярии даотая снова позвонили: японцы, оказывается, протестуют! Говорят — подписал только командир «Свири», он ответственен за свою команду, а там у него военные с других кораблей, пускай они тоже подписывают. Даотай полностью встал на сторону японцев; ничего не поделаешь, пришлось снова ехать к пристани, на которой табором расположились моряки с погибших кораблей — с «Осляби», с «Урала», с «Руси», с «Блестящего» — искать среди них офицеров, ехать снова к даотаю, снова подписывать интернирование. Наконец, подписали, — и на следующий день толпа русских пешком потянулась через весь город в Цзыкавэй, расположилась там в классах закрытого на лето католического колледжа. И вот, не прошло и двух недель, и что-то с ними снова стряслось.
— В общем, сидели они там, — продолжал Вышнеградский, — отходили понемногу от всех этих ужасов. На работу какую-то их подрядили: ну, это я не знаю, в это не вникал. А вчера мне звонит их командир, прапорщик Розенфельд, и что вы думаете, он просит? Он просит у меня денег. Зачем бы Розенфельду понадобились деньги, спросите вы? А Розенфельду нужны деньги, представьте, на выкуп. Оказывается, этот идиот третьего дня не придумал ничего лучше, как устроить своим орлам выходной — отпустил их в увольнительную, посмотреть город, так сказать, приобщиться к прелестям нашей Жемчужины Востока. И куда, думаете вы, наши морские волки направились приобщаться? Ну куда, скажите, Виктор Константинович?
Вопрос был, очевидно, риторический: куда ещё могли направиться матросы в увольнительной в Шанхае, если не на Фучжоу-роуд? — улицу в центре Шанхая, на которой в ряд стояли «цветочные дома», «singsong houses» и «маникюрные» — а, впрочем, как ни назови, суть одна: бордели-опиекурильни. Так Трапезников начальнику и ответил.
— Ну разумеется, — печально кивнул Вышнеградский, откладывая косточку и вытирая пальцы о салфетку. — Либо туда, либо на Blood Alley.
Blood Alley, «Кровавый переулок», или, по-китайски, Жуэчу-по, был ещё одним злачным местом Шанхая, особенно популярным среди матросов торговых судов.
— Ну и что говорить? Всё как водится: вышло в увольнительную десять, вернулось девять. Какой-то… — Вышнеградский полез в карман, достал записную книжку, — рулевой Уринович со «Свири» пропал. Ну, казалось бы, пропал и пропал, какое наше дело? Нет, это не конец истории. Оказывается, вчера им туда в Красный крест анонимно приходит записка. Ну, Зелёная банда, вы их знаете: увезли человека, просят выкуп. Давайте, мол, две тысячи долларов… — Вышнеградский поднял палец, — по тысяче за каждого! Ага! Вы, наверное, сейчас недоумеваете — за какого каждого? Пропал-то один! И они, представьте себе, тоже недоумевают. Всех матросов, офицеров пересчитали по головам: все на месте, кроме одного. А в записке указано — двое. Кто второй — никто не понимает. И вот что самое любопытное — как теперь выкупать этого Уриновича, тоже никто не понимает. Ну положим, я договорюсь с консульством, чтобы они через Морское министерство нам потом возместили затраты на выкуп: деньги-то невеликие, не миллионы. Но и не маленькие! А тысячу не дашь: как Зелёным понять, которого из двух мы выкупаем? И кто второй вообще? А если выкупать сразу двоих, то нам вторую тысячу потом никогда никто не возместит. Виктор Константинович? Вы ведь имели дела с Зелёными? Сможете как-то с этим делом разобраться?
Действительно, Трапезников имел уже дела с Зелёной бандой, с их предводителем Хуан Цзиньжуном, «рябым Хуаном» — имя в самый раз для какого-то проходимца в сомбреро, даром что и серебряные монеты, которые его ребята требовали за выкуп, были из Мексики. Эти местные десперадос, однако, больше промышляли не налётами на поезда и банки, а торговлей опиумом, крышеванием борделей и игорных домов и, конечно, захватом заложников под выкуп. Где сейчас мог находиться Уринович с неведомым товарищем по несчастью? Да понятно где — где-то в Шанхае, в одном из неприметных многоквартирных домов шикумэней в Концессии, в трущобах Пудуна на другой стороне Хуанпу, в лабиринте средневековых улиц старого китайского города — так или иначе, обычно подобные дела было без выкупа не решить.
Но с чего начать? Можно пойти к Хуан Цзиньжуну — он глава китайского отделения французской полиции в Концессии, к нему можно обратиться напрямую. Впрочем, знает ли он об этом деле? Трапезников немного знал, как была устроена Зелёная банда, и понимал, что это скорей не единая шайка, а сеть мелких банд, объединённых общими ритуалами, по сложности не уступающими масонским, какими-то рангами, символами, амулетами, заклинаниями, прочей мистической китайщиной — и при этом голова этого дракона вполне могла не знать, что делает левая лапа.
Был у Трапезникова, впрочем, и ещё один контакт с Зелёными — один паятнадцатилетний парнишка-информатор, сам в прошлом году предложивший свои услуги. Ду Юэшэн, так его звали: долговязый, тощий и лопоухий китаец, только пару лет назад перебравшийся из трущоб Пудуна с другого берега реки в Сеттльмент. Веса особенного в Зелёной банде он не имел, да и посвящения пока, насколько Трапезников знал, не проходил — но парнишкой он был бойким и кое-какие связи уже имел, тем более что и крутился он в основном у «цветочных домов» на Фучжоу-роуд.
Ну и, конечно, можно было отправиться сперва в Цзыкавэй, разузнать всё, как следует, у самого Розенфельда и сотрудников Красного креста. Может быть, сперва стоит выяснить что-то о самом Уриновиче? Да и записка должна быть там.